Этот человек — уроженец села Федоровское Корчевского уезда — лично знал и дружил с Н.В.Гоголем и А.Н.Герценом, А.А.Григорьевым и Ф.М.Достоевским, М.П.Погодиным и Н.А.Добролюбовым. Его трудами восхищались Павел Флоренский и Николай Бердяев, его наследие изучали В.В.Розанов и П.В.Знаменский, а сам Иоанн Кронштадский при встрече, говорят, целовал ему руку. Он прошел путь от простого монаха до архимандрита, но, столкнувшись с косностью и нетерпимостью церковных властей XIX века, закончил жизнь нищим расстригой, добровольно лишив себя сана. Главный труд его жизни смог преодолеть цензурные запреты лишь почти полвека спустя после его смерти. А он всего-то и хотел, что удержать Россию от надвигающегося апокалипсиса и сделать Русскую православную церковь ближе к народу, а значит, по его мнению, и ко Христу.
В 1822 году в Ильин день, 22 июля, в селе Фёдоровском Федоровской волости Корчевского уезда Тверской губернии в бедной семье сельского диакона родился мальчик, которого нарекли Александром — в честь святого благоверного князя Александра Невского. Отец его — диакон Матвей Лукич Бухарев, служил при сельской Успенской церкви, которая в те годы только достраивалась, и одновременно преподавал в располагавшейся тут же школе. И новой каменной церковью (сохранившейся до наших дней), и школой село Федоровское было обязано своему помещику — полковнику Николаю Александровичу Римскому-Корсакову.
Маленький Александр рос мальчиком одарённым: в пять-шесть лет он уже бегло читал и по гражданской, и по церковной печати, а любимым его занятием было чтение Четьих-Миней, особенно жития Алексия, Божия человека. Отец радовался, глядя на увлечение сына, не подозревая, тому суждено стать одной из самых трагических фигур в истории русской богословской мысли XIX века. В молодости Александр Бухарев пошёл обычным путём юноши из духовного сословия — отправился поступать в Тверскую семинарию. Вступительные испытания сдал столь блестяще, что ректор в восторге сказал: «Тебе не Бухарев фамилия, а Орлов». После семинарии прошёл обучение в Московской духовной академии, которую окончил в 1846 году третьим магистром. Незадолго до выпуска двадцатитрёхлетний Бухарев принял монашеский постриг с именем Феодор. О браке, по его собственным словам, он боялся и подумать: если ему снились кошмары, то лишь о том, что его «или сватают, или ведут к венцу». Постриг не был продиктован ни честолюбием, ни ожиданием скорой смерти — хотя здоровьем он был действительно слаб, так что жители Сергиева Посада качали головами: «Ну, это уже он насмерть постригается». На деле же Бухарев был истово верующим человеком, и в монашество шёл с одной целью — «чтобы сердцем принадлежать одному Господу» и нести в мир проповедь Христовой истины — не в отвлечённых догматических формулах, а в живом приложении ко всей полноте человеческой жизни.
В Московской академии, а затем в Казанской, куда он был переведён в 1854 году, Бухарев поражал слушателей не столько учёностью, сколько пламенной, совершенно необычной для тогдашнего академического обихода верой. Лекции свои он не читал, а импровизировал. Голос его был надорванный, скрипучий, речь — прерывиста, с долгими паузами, во время которых видно было, как он мучительно подыскивает каждое слово. Но когда нужное слово находилось — на лице его появлялся румянец, глаза загорались, и аудитория замирала. Христа он неизменно называл «Единородный» — в том числе и при увещевании провинившихся студентов. Семинарист Валериан Лаврский, ставший впоследствии его другом на всю жизнь, писал домой: «Кажется, и для учения, и для всей жизни о. Феодора можно выбрать эпиграфом: «Живу не к тому же аз, но живет во мне Христос». Для Бухарева не существовало водораздела между духовным и мирским. Принять скучного гостя, приготовить для других поесть-попить — всё это, по его убеждению, должно было совершаться перед Богом, как и молитва. В каждом человеке, созданном по образу Божию, он видел «досточтимую икону Божию» — мысль, которая казалась ему самоочевидной и которая позже, как мы увидим, станет поводом для самых чудовищных обвинений.
Ключевая идея всей его богословской системы — и написанной им книги «О православии в отношении к современности» (1860), и многолетнего толкования Апокалипсиса («Исследования Апокалипсиса») — состояла в том, что православие не может прятаться от жизни в ограду аскетизма и бюрократических церковных уставов. Христос, по его мнению, воплотился не для того, чтобы мир был предоставлен самому себе. Догматическая борьба первых веков — с арианством, несторианством, монофизитством — каждый раз защищала именно полноту соединения Божественного и человеческого в Спасителе, а значит — и возможность для человека жить всеми сторонами своего существа во Христе. Бухарев призывал «приводить Христову благодать и истину в земное, никак не изменяя чему-либо истинно Христову», и в этом видел продолжение дела Вселенских соборов. Призыв был обращён не к «отрицателям» и нигилистам — а к самой Церкви, к духовному сословию, привыкшему «витать в одних высших сферах совершенно отвлечённой, ни к кому и ни к чему в частности не относящейся морали».
Профессор Знаменский, лучший биограф Бухарева, точно обрисовал то положение, в которое пришла русская «духовность» к эпохе реформ: богословская наука не допускала ни малейшего отступления от принятых формул, «боязливо останавливалась перед всяким проявлением самостоятельной мысли», а практическая проповедь была «сурово-аскетического характера, опускавшей из виду обыденную жизнь, обыкновенных мирских людей. Спуститься с этих высот поближе к живым людям и современной действительности церковный учитель считал чем-то для себя неприличным и даже унизительным для самой Церкви».
В этот-то мёртвый воздух и ворвался Бухарев — и вместо благодарности получил ненависть. Его литературным палачом стал Виктор Ипатьевич Аскоченский — фигура, требующая отдельного пояснения. Аскоченский родился в 1813 году в Воронеже, в семье священника, учился в Киевской духовной академии, преподавал патрологию, но к середине жизни пережил глубокий мировоззренческий кризис. Юношеский скептицизм, критическое отношение к монашеству, постам, духовному образованию — всё это в начале 1850-х годов уступило место яростному консерватизму кающегося грешника. Именно такие обращения — из крайности в крайность — бывают самыми нетерпимыми. Василий Розанов, написавший о нём блестящий портрет, объяснял его тип через аналогию с толстовским Карениным: та же «приподнятость слов о таком важном предмете» при «поверхностной ознакомленности с таким важным предметом». Знаменский сформулировал ещё резче: «Это был Герцен с другой стороны, Герцен наизнанку. Действительно сильные аргументы перемежались в его журнале с «явно недобросовестными софизмами, горькими истинами и клеветами, перетолкованиями чужих слов и преувеличениями, благочестивыми сетованиями и ругательствами, вульгарными остротами и текстами Священного Писания».
В 1858 году Аскоченский основал еженедельник «Домашняя беседа», задачей которого провозгласил защиту Православия от атеизма и либерализма. Журнал ругал Пирогова, Буслаева, Костомарова, Шевченко, даже Пушкина и Гончарова. В одном памятном пассаже 1867 года Аскоченский устроил воображаемую очную ставку православия с материализмом: «Довольно. Теперь вы, шуты, на сцену! Ты кто такой? Бюхнер? Знаем — отец наших полоумных нигилистов. Ну, говори!» Бюхнер робко оправдывается. «Хорошо! Ступай за решётку!» — приговаривает судья-редактор. «Дальше. Ты кто? Фейербах? Знаем — восприемник нигилистов от болота неверия. Ну, что ты скажешь?». «Глупо! За решётку». Такой балаганный тон применительно к столь тонкой материи вызывал отторжение у лучших умов эпохи. Аскоченского критиковали Герцен и Григорьев, Достоевский отнёсся к нему с нескрываемым презрением. Но «Домашняя беседа» пользовалась покровительством митрополита Исидора и, по слухам, получала субсидии от высших духовных лиц. Именно эта парадоксальная смычка литературного скандалиста с церковной иерархией сделала Аскоченского по-настоящему опасным.
Столкновение Бухарева с Аскоченским было неизбежным и предрешённым. В качестве члена петербургского комитета духовной цензуры архимандрит Феодор обязан был цензурировать «Домашнюю беседу». Возмущённый «мрачным изуверством» публикаций, он стал поначалу исправлять статьи, за что немедленно получил выговор от начальства. Тогда он перешёл к прямым запретам — и навлёк на себя ожесточённую ненависть редактора. Аскоченский подал в конференцию Петербургской академии протест на своего цензора — «до того неприличный и оскорбительный», что Бухареву была отправлена его копия «для возбуждения дела об оскорблении чести». Кроткий монах оставил всё без внимания. Но Аскоченский не унимался. В 1861 году на страницах «Домашней беседы» появился разгромный разбор бухаревского «Православия в отношении к современности», превративший богословскую дискуссию в публичную травлю.
Методы Аскоченского были просты и действенны. Он вырывал из контекста отдельные фразы Бухарева — и так, что их значение менялось на противоположное. Когда Бухарев написал, что на каждого человека, созданного по образу Божию, можно смотреть как на «досточтимую икону Божию», Аскоченский взорвался: «Как? Стало быть, и цыганки, и проститутки, и жиды, и канканьерши — всё это досточтимые иконы Самого Бога? Господи, помилуй! Ведь это открытое иконоборство, договорившееся до последнего слова!». Розанов проницательно замечал: по самому слогу Аскоченского чувствуется, что «девочки замучили его во сне» и «канканьерши» для него далеко не миф — а у Бухарева «воображение чисто и ему в голову не приходили рубрики Аскоченского». Бухарев утверждал, что не только семья и государство, но «даже телесная жизнь, всякое частное отношение, всякий труд — всё должно быть по Христу», а Аскоченский возводил это в ересь и формулировал символ веры охранительства: всякий «ратующий за Православие и протягивающий руку современной цивилизации — трус, ренегат и изменник».
Эта полемика имела разрушительные для Бухарева последствия. Духовные журналы один за другим отказывались печатать статьи архимандрита Феодора. В апреле 1861 года он был уволен от должности цензора и отправлен в Переславский Никитский монастырь. А когда стало известно, что Бухарев готовит к печати толкование Апокалипсиса — многолетний труд, над которым он работал с молодости, — Аскоченский поднял новый шум. Святейший Синод, по предложению митрополита Исидора, потребовал тетради из типографии, приостановил издание, а затем запретил книгу и отобрал рукопись в архив. Митрополит Филарет, который когда-то отнёсся к этому труду с осторожным одобрением («Мерцание света ты в Апокалипсисе видишь»), не смог или не захотел спасти Бухарева. Рассказывали, что во время последней встречи Филарет швырнул рукопись на пол.
Характерно, что даже Филарет признавал: в сочинениях Бухарева «не отрицается никакой догмы или учения Православной Церкви». Но добавлял ядовитое: «Он говорит неправославно не потому, что думает еретически, но потому, что думает и говорит бестолково». В этом была доля правды — стиль Бухарева был действительно тёмен, многословен, труден даже для людей с богословским образованием. Мысли нанизывались одна на другую, и недоброжелатель легко мог перетолковать их «вкривь и вкось». Но тёмный стиль не есть ересь, а Аскоченский превратил стилистические огрехи в обвинительный акт, подменив богословскую аргументацию балаганным шельмованием. Профессор Знаменский, разобравший систему Бухарева по существу, показал, что «учёная компетентность и правильность православных воззрений были на стороне Бухарева; Аскоченский был очень поверхностный богослов, просто — не очень сведущий».
Потерявший кафедру, литературную трибуну и главный труд жизни, архимандрит Феодор летом 1863 года решился на шаг, поразивший всех. Он подал прошение о сложении монашества и священного сана. Увещания шли отовсюду — от бывших сослуживцев, от викарного епископа Леонида по поручению Филарета, от ближайшего друга диакона Лебедева. Ему, по слухам, обещали скорое епископство и напечатание Апокалипсиса — лишь бы остался. Бухарев был непреклонен. В письме к Погодину он объяснил: «Мне не хотелось фальшивить, оставаясь в монашестве, когда я внутренне всеми силами протестовал против тех, кого должен был, по монашеству, слушаться». 31 июля 1863 года бывший архимандрит подписал в присутствии Владимирской консистории бумагу, по которой лишался всех прав и званий, не мог именоваться ни архимандритом, ни кавалером, ни магистром, и обязан был именоваться «Александр Матвеевич Бухарев», а жить — вдали от всех епархий, где пребывал монахом, «под страхом, в противном случае, быть сосланным в Сибирь».
Стигматизация была мгновенной и безжалостной. Аскоченский торжествовал: бывший архимандрит «завершил дело примирения православия с современностью самым соблазнительным образом — сделался расстригой». «Таковы-то плоды своеобразного умничания, гордого самомнения и упорного противления водительству церкви. Бог поругаем не бывает». Казённое определение «сын дьякона, расстрига» преследовало Бухарева до конца дней — ему даже отказали в должности преподавателя юнкерского училища, а попытка тверского общества избрать его мировым судьёй осталась безуспешной.
Но судьба послала ему женщину, вынесшую «на плечах своих потерпевшего кораблекрушение моряка», — как выразился Розанов. Помещик Родышевский обратился к учёному монаху за помощью: увещевать дочь Анну, попавшую под влияние «отрицательного направления». Так состоялось знакомство, обернувшееся любовью. В августе 1863 года сорокаоднолетний «расстрига» обвенчался с двадцатитрёхлетней институткой. Друзья Бухарева впоследствии настаивали, что брак был чуть ли не идейным шагом — «войти в самое сердце мирской среды». Священник Александр Устьинский, друг Розанова, нашёл формулу более точную: Бухарев «выходом из монашества и вступлением в брак снял монополию спасения у монашества».
Последние восемь лет жизни Бухаревых прошли в скитаниях и бедности — Ростов, Тверь, Нижний Новгород, снова Переславль. У них родилась дочь Сашенька, но прожила лишь одиннадцать месяцев. Бухарев продолжал писать — о Книге Бытия, о пророках, об апостольских посланиях, о Достоевском, о Тургеневе, о Чернышевском — но столичные журналы были закрыты для него, а издание книг требовало денег, которых не было. Однажды митрополит Филарет прислал сто рублей. Друзья помогали, чем могли, но Бухарев и его жена сами затруднялись объяснить, на что они живут. «В продолжение восьми лет мы не знали, чем мы жили совершенно безбедно, — вспоминала Анна Сергеевна. — Правда, были два семейства преданных ему друзей, уделявших ему постоянно от своих доходов, но этого было недостаточно. Мы затруднялись, да и теперь я затрудняюсь отвечать на вопрос, чем мы жили».
Бухарев скончался 2 апреля 1871 года, в пятницу Светлой седмицы, от чахотки, в Переславле-Залесском. Ему было сорок восемь лет, и его главный труд — «Исследования Апокалипсиса» так и не был издан при жизни автора. Вдова — Анна Сергеевна — передала его архив священнику Павлу Флоренскому, который взял на себя миссию возвращения наследия Бухарева. Историк Михаил Погодин, знавший, по его собственным словам, за свою жизнь лишь трёх «истинных христиан», одним из них назвал Бухарева. Профессор Знаменский свидетельствовал, что и по снятии иночества Бухарев «во всём обиходе жизненном остался по-прежнему чистым и наивным иноком». Ходила легенда, что при встрече с уже расстриженным Бухаревым отец Иоанн Кронштадтский поцеловал ему руку — жест более чем красноречивый. Даже в последние, тяжелейшие месяцы болезни Александр Матвеевич не позволял будить прислугу по ночам, на вопрос о самочувствии неизменно отвечал «хорошо», а бессонными ночами вспоминал с женою прожитые годы и говорил, что жизнь его была «непрерывное чудо».
Судьба Аскоченского сложилась зеркально мрачно. В 1877 году, на двадцатом году издания «Домашней беседы», он был помещён в отделение для душевнобольных Петропавловской больницы, где и провёл последние полтора года жизни. Его имя осталось синонимом воинствующего обскурантизма. Аполлон Григорьев ещё в 1861 году, в журнале братьев Достоевских «Время», посвятил ему и подобным ему деятелям разгромную статью «Оппозиция застоя. Черты из истории мракобесия», где показал, что именно такая «защита» православия — через отлучение от него всей живой культуры — толкает общество в объятия безбожия. Розанов подвёл итог ещё жёстче: «Один митрополит дружил с Аскоченским. Нужно пяти митрополитам подружить с кем-нибудь вроде Пушкина, чтобы засыпать чёрную яму этих припоминаний».
Толкование Апокалипсиса, ради которого Бухарев пожертвовал всем, было наконец опубликовано в 1916 году — через пятьдесят шесть лет после запрета. Случилось это накануне катастрофы, которую Бухарев, быть может, предчувствовал в своих апокалиптических прозрениях. Его супруга Анна Сергеевна Бухарева (Родышевская), судя по сохранившимся свидетельствам, пережила революцию и скончалась после 1919 года — когда и где именно, неизвестно. Могила самого Бухарева на переславском Борисоглебском кладбище также не сохранилась.
Вместе с тем последствия этой истории были глубже, чем личная трагедия одного монаха. Розанов увидел в идеях Бухарева «церковную форму, церковное выражение тех идей и движений души, которые гораздо позднее нашли светское и притом гениальное выражение в Достоевском». Соединись иерархия с Бухаревым, а не с Аскоченским, писал Розанов, «и церковь русская миновала бы благополучно несколько опасных подводных камней» — сектантство, равнодушие образованных классов, разрыв между личной религиозностью и церковностью. Эти «подводные камни» превратились в 1917 году в айсберг, о который разбилось всё здание синодальной Церкви. Многолетние усилия «оппозиции застоя» по отсечению мирского человека от живого богословия привели к тому, что огромная масса людей стала воспринимать Церковь как часть государственной машины — возможно, именно поэтому после революции она разделила печальную судьбу других государственных институтов царской России.



































