Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.

Продолжение (начало по ссылке)

 

VI.

Генерал Я. П. Бакланов. — Казни в Вильне: Колышки, Сераковского и Ковалевского. — Наместник царства Польского, великий князь Константин Николаевич. — Император Александр II. — Переезд мой в Кострому и затем в Москву. — Н. Г. Рубинштейн. — Московское императорское общество охотников конского бега. — Брат Александр и французское анонимное общество «Société minière et industrielle». — Поездка в Париж. — Славянофилы и движение во время сербо-турецкой войны.

ИНЦИДЕНТ Муравьева с генералом Баклановым заключался в следующем.
Яков Петрович Бакланов, кавказский герой, любимец императоров Николая Павловича и Александра Николаевича, был по личному соизволению государя командирован в распоряжение М.Н.Муравьева, которому это, вероятно, не понравилось, и он поэтому не давал Бакланову никаких поручений и никакого назначения. Целые месяцы Бакланов, энергичный, здоровый и бодрый старик (ему было тогда около 70-ти лет), проживал в Вильне, ничего не делая, чем страшно тяготился. Каждый день он по нескольку часов ездил верхом на своей чудной белой лошади.
Совершенно случайно он познакомился со мной, очень полюбил меня, и вот неожиданно завязалась оригинальная и трогательная дружба между 70-ти-летним стариком и 24-х-летним юношей. Я часто бывал у него на Замковой улице, он мне рассказывал много интересного про свою боевую жизнь; рассказы его почти всегда кончались тем, что он приказывал седлать лошадей, и мы верхом отправлялись кататься, объезжая последовательно все окрестности Вильны, из которых многие очень красивы и живописны.
Очень некрасивый собой, с огромной бородавкой на щеке, покрытой длинными, густыми волосами, высокого роста, хорошо сложенный, Яков Петрович был человек очень умный, хотя и не получивший образования, происходил из простых казаков и отличался необыкновенной добротой, простотой и поразительной скромностью. Он имел массу орденов и знаков отличия, но на его казакине виднелся только один Георгий.

Сидим раз мы с ним за самоваром и беседуем. Он был в особенно хорошем расположении духа. Уже приказано было седлать лошадей, чтобы ехать в Верки, имение князя Витгенштейна, как вдруг является ординарец от Муравьева и просит Бакланова немедленно явиться к наместнику. Нечего делать, пришлось отложить нашу поездку, но Бакланов просил меня остаться у него и дождаться его возвращения.
Через час он вернулся серьезный и, казалось, сердитый; быстро стал переодеваться, и мы все-таки поехали в Верки.
Дорогой он сначала молчал и ехал насупившись, казалось, соображая и обдумывая что-то; видимо, у Муравьева произошло для него нечто неприятное, но так как он не высказывался, то и я не хотел надоедать ему расспросами.
Так доехали мы почти до самых Верок. Вдруг Бакланов повеселел и обратился ко мне со следующими словами:
— Вот, Андрюша, — он всегда звал меня этим ласкательным именем: — достиг я до восьмого десятка, а все нет-нет, да и возьмет меня какой-то мальчишеский задор и вместе с тем какое-то малодушие!..
— Да в чем дело, Яков Петрович, я ведь ничего не знаю?
— Муравьев назначил меня губернатором в Августовскую губернию, только что отделенную от царства Польского и присоединенную к Северо-Западному краю.
— Ну, и слава Богу, у вас будет деятельность, в которой вы можете принести много пользы, — перебил я его.
— А я было отказался, — сказал Бакланов. — Меня вдруг взяли и мальчишеский задор, и малодушие.
— Да расскажите, как было дело, — пристал я к Бакланову, и он сообщил мне следующее.
— Вхожу. Муравьев говорит мне: «Я вас назначаю губернатором в Сувалки, — так назывался губернский город Августовской губернии, — потрудитесь поскорее собираться, и не позднее, как послезавтра, получить от меня инструкции и наставления, как вам действовать там и что необходимо там сделать». Вот и взял меня сначала задор: как это я вдруг буду действовать по чужим инструкциям? Да тут же мелькнула и малодушная мысль: как это я вдруг расстанусь с тобой? Недолго думая, я ответил Муравьеву, что отказываюсь ехать в Сувалки. Тот насупился и говорит: «Это почему?» — «Потому, граф, отвечаю я, что действовать по чужим инструкциям я не привык и не умею, только на месте само дело укажет, что и как. И я мог бы согласиться ехать губернатором только на тех же неограниченных правах, какими вы пользуетесь от государя императора». Муравьев, видимо озадаченный, задумался, и так нахмурился, что даже мне, всякие виды видавшему, как будто страшно стало. Но тут Муравьев, видимо переломив себя, протягивает мне руку и говорит: «Хорошо, генерал, я согласен. Поезжайте, и завтра же получите назначение и деньги».
— Молодец Муравьев! — перебил я Бакланова. — Понял, значит, что нашла коса на камень.
— А ведь все-таки камень-то крепче! — засмеялся Бакланов. — Пожалуй, коса-то все-таки разлетится, коли очень сильно ударит по камню.

Во все остальное время прогулки Бакланов был очень весел, много шутил и уговорил меня попросить Барыкова, чтобы он отпустил меня проводить его в Сувалки. Мне не пришлось особенно просить об этом Барыкова, так как через два дня Бакланов отправился к месту своего нового назначения в экстренном поезде до станции Вилковишки (от которых Сувалки, сколько мне помнится, не более, как в 20-ти верстах), и мне было поручено сопровождать этот поезд. Так как со станции Вилковишки, куда я привез Бакланова около 7-ми часов утра, поезд этот порожним должен был дойти еще один перегон в 16 верст до станции Вержболово, на прусской границе, где он на другой день должен был принять какую-то важную особу (уже не помню, кого), едущую из-за границы, то я имел достаточно времени, чтобы проводить Бакланова до самых Сувалок, откуда меня доставили к вечеру прямо в Вержболово на лошадях. Поэтому я имел возможность и удовольствие присутствовать в Сувалках при первых распоряжениях Бакланова.
Он посадил меня с собой в коляску, которая выехала за ним из Сувалок на станцию Вилковишки, и в сопровождении какого-то полковника, воинского начальника, и исправника, встретивших его на станции, мы на четверке прекрасных лошадей быстро домчались до Сувалок.
Бакланов приказал исправнику везти себя прямо в острог. Этого, конечно, никто не ожидал. Острог содержался в ужасном виде. На высказываемое Баклановым при осмотре каждой камеры страшное неудовольствие по этому поводу исправник вздумал заметить, что здесь содержатся преимущественно политические преступники.
— А что же они, по-вашему, не люди, что ли? — закричал Бакланов и велел вести себя в отхожие места, в которых была просто адская вонь и нечистота.
Тут Бакланов уж окончательно вышел из себя и сказал исправнику:
— Чтобы здесь завтра было так же чисто, как у вас в кабинете. Не забывайте, что политические такие же люди, как и мы с вами, что они заблуждающиеся, но ведь в заблуждениях и мы бываем грешны, а ваше заблуждение уже доказано вашим негуманным и несправедливым взглядом на этих несчастных.

Я провел очень приятный затем день у Бакланова, а вечером уже был в Вержболове, откуда на другой день с экстренным поездом воротился в Вильну.
С отъездом Бакланова в Сувалки я совершенно потерял его из виду и никогда с ним больше не встречался, но слышал, что его очень любили в губернии, да и Муравьев был очень доволен его деятельностью.
Муравьев был крайне недоволен чересчур гуманным и даже либеральным наместником царства Польского, великим князем Константином Николаевичем, который будто бы парализовал его решительные действия по усмирению Северо-Западного края. Ходили слухи, будто он даже настаивал у государя об отозвании великого князя из Варшавы. Факт, однако, тот, что когда великий князь, вызванный в Петербург, проезжал через Вильну, то Муравьев не выехал на вокзал повидаться с ним, а послал коменданта Вяткина. Когда экстренный поезд подошел к станции, и великий князь, выйдя из вагона, видимо искал глазами Муравьева, к нему приблизился Вяткин, который и подал ему рапорт. На вопрос великого князя: «а где же Михаил Николаевич?» Вяткин при всех во всеуслышание произнес: «Михаил Николаевич приказал доложить вашему императорскому высочеству, что он чувствует себя не совсем здоровым и поэтому приехать на вокзал никак не может, а что если вашему высочеству угодно его видеть, то он просит осчастливить его посещением вашего императорского высочества».

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Великий князь Константин Николаевич Романов

Великий князь, разумеется, был очень недоволен этим. Когда через несколько дней состоялось высочайшее повеление об отозвании из Варшавы великого князя Константина Николаевича и о назначении на его место наместником царства Польского графа Берга, и когда он проезжал в Варшаву за семейством, Михаил Николаевич Муравьев, по крайней мере, за полчаса до прихода великокняжеского поезда приехал на вокзал. На вопросы приближенных, как он решился при его слабом здоровье в такую дурную погоду выехать на вокзал, он сказал: «Помилуйте, нельзя, теперь едет великий князь, родной брат моего государя!» — и при этом он довольно язвительно улыбнулся.
Великий князь, однако, не забыл, что Муравьев не выехал к нему на вокзал, когда он проезжал в Петербург в качестве наместника царства Польского, и в этот проезд жестоко отомстил ему за то.
Поезд должен был прийти в Вильну около 11 часов. По расписанию здесь был назначен вечерний чай, который и был приготовлен в императорских комнатах, для чего остановка была назначена в 35 или 40 минут.
Когда поезд подъехал, мы все видели великого князя стоящим у окна, очень приветливо раскланивающегося, но когда он поровнялся при остановке с Муравьевым и увидел его, тотчас же отошел от окна и из вагона не вышел. Подождав несколько минут, Муравьев просил доложить великому князю, что он желал бы быть принятым, но адъютант, выйдя из вагона, сообщил ему, что великий князь почивает и никого принимать не желает. У Муравьева было, однако, настолько твердости и такта, что он, проглотив эту пилюлю, не уехал тотчас же, оставался и ходил по платформе, пока поезд не ушел.

В Вильне я смотрел еще на три казни; меня интересовало: будут ли и другие идти на казнь так же твердо и с такой же верой в свою правоту, как ксендз Ишора? Это были Колышко, штабс-капитан генерального штаба Сераковский и мой товарищ по университету Ковалевский. Первый шел все-таки молодцом, только физиономия у него была до того дерзка и нахальна, что он совсем не произвел того впечатления, на которое видимо бил и рассчитывал, так что даже непозволительный и возмутительный инцидент, — он оборвался и был уже руками, лежащий на помосте, додушен палачом, — многих не привел в ужас, а некоторые даже кричали: «так ему и надо за те жестокости, которые он делал!». Колышко действительно отличался необыкновенным зверством с русскими, попадавшимися ему в руки; не говоря уже про то, что он всех вешал, но он даже приказал в одном месте выпотрошить женщину на последних днях беременности и должного родиться ребенка повесить рядом с ней.
Бывший офицер нашего главного штаба Сераковский умирал ниже всякой критики. Он до того сробел, что идти не мог, и его везли на извозчике; когда его привезли на Лупишки, и он увидел эшафот, — с ним сделалась холера, а когда ему читали приговор, — он все время ругался самыми площадными словами; когда же он услышал резолюцию Муравьева на приговоре суда: «Это — не офицер, а изменник; собаке — собачья и смерть; не расстрелять, а повесить!», — то он с неистовым криком и плачем разразился такими ругательствами, что комендант Вяткин приказал ударить в барабаны.
Товарищ мой по университету, Ковалевский, очень симпатичный молодой человек, приятной, но вовсе не мужественной наружности, шел, однако, на казнь твердой походкой, но имел вид растерянный. Пока ему читали приговор, он все время делал ни к чему не ведущие возражения, все надеясь, вероятно, что они могут спасти его.

Пошел я было еще смотреть, как должны были казнить юношу лет 16—17, некоего Липского, но в последнюю минуту, когда приговор ему был уже прочитан, и даже была надета рубашка с капюшоном, закрывающим лицо казнимого, он был помилован Муравьевым. Помилование, привезенное, слава Богу, еще во-время ординарцем Муравьева, гласило следующее: «Принимая во внимание молодость и просьбы престарелой матери, заменить Липскому смертную казнь ссылкой в Сибирь». Когда с него сняли рубашку, он опять увидел свет Божий, и ему прочитали помилование, этот красивый и стройный юноша, казалось, ничего не понимал; вид у него был совершенно растерянный и удивленный.
За графа Плятера (кажется, витебского предводителя дворянства), принимавшего деятельное участие в мятеже, пойманного и содержавшегося в Динабургской крепости, сильно хлопотали его богатые аристократические родственники в Петербурге, чтобы освободить его от предстоящей ему смертной казни. Через тогдашнего петербургского генерал-губернатора, светлейшего князя Суворова-Италийского, родственникам графа Плятера удалось довести свое ходатайство до государя императора Александра Николаевича, который телеграфировал Муравьеву помиловать Плятера. На эту просьбу государя Муравьев в тот же день телеграфировал государю: «Плятер повешен». Таким образом даже ходатайство самого государя не спасло Плятера от смертной казни.

Во время службы моей на железной дороге я имел случай неоднократно убедиться в том, что результаты всевозможных несчастных приключений на железных дорогах, при совершенно одинаковых, казалось бы, условиях, бывают совершенно различные и зависят от случайностей, которых предвидеть и предотвратить невозможно. Поломки осей, выходы из рельсов и т. п. иногда сходят благополучно, а другой раз крайне несчастливо. Казалось бы, что может быть ужаснее полететь с локомотивом под пятнадцатисаженную насыпь, при ходе 60 верст в час?! Однако мне пришлось проделать такую штуку и сравнительно весьма благополучно: когда мы очутились внизу, под насыпью, и локомотив, сломав трубу, оказался лежащим кверху колесами, — мы с машинистом остались невредимы; только машинисту Тшигейзеру присыпало ноги каменным углем, почему он довольно долго не мог освободить их, а я только ушиб себе слегка грудь; несчастный же кочегар, от страха соскочивший, когда мы были еще на насыпи, сломал себе обе ноги.
Или, например, поломка оси?!… Раз как-то, когда я возвращался с порожним экстренным поездом, отвезя куда-то войско, на станцию Рудришки (вторая от Вильны), ротный командир просил меня довезти до Вильны трех кашеваров роты, отправляемых за провизией. Сели они в задний вагон, в котором, к несчастью, на первом же перегоне до Ландварова сломалась ось, и они все трое были не только искалечены, но убиты на смерть, несмотря на то, что они сидели, казалось, в самом безопасном, заднем вагоне, и что поезд шел всего со скоростью лишь 30 верст в час.
Другой тоже поразительный случай был, когда я сопровождал на паровозе экстренный царский поезд (государь возвращался из-за границы), шедший со скоростью слишком 50 верст в час. Не доезжая четырех верст до станции Калкуны, сломалась ось в переднем багажном вагоне и настолько счастливо, что никто этого не заметил, и мы так, без одной оси в багажном вагоне, подлетели к станции Калкуны, где уже начальник станции с ужасом заметил это.
На станции Калкуны, которая всего только в 7-ми верстах от Динабурга, где назначен был обед, остановка предполагалась не более 1/2—1 минуты, только для приема путевой телеграммы, но, благодаря необходимости сделать маневры, чтобы выкинуть поврежденный вагон, пришлось простоять несколько дольше. Говорили, что все в поезде, в том числе и государь, отдыхали перед предстоящим в Динабурге обедом, никто из вагонов не выходил, и никто не знал о случившемся. Но, оказалось, государь не почивал и, посмотрев в открытое окошко своего вагона-спальни, спросил, почему мы стоим. Когда я объяснил государю, что в багажном вагоне случилось повреждение, и что поэтому его надо выкинуть, государь, никем не сопровождаемый (потом оказалось, что действительно все власть имущие спали), вышел из вагона и подошел к стоявшей фронтом на платформе роте солдат; чтобы не тревожить сопровождавших его, государь не поздоровался с ротой, а стал очень приветливо и ласково расспрашивать двух георгиевских кавалеров, когда и за что они получили кресты. Когда я доложил государю, что все готово, он немедленно же ушел в свой вагон и, стоя у открытого окошка, громко попрощался с ротой, когда поезд уже начал двигаться.
— Счастливо оставаться, ваше императорское величество! — заревела рота.
Крик этот наделал переполох, и из многих окон стали высовываться недоумевающие лица сопровождавших государя, а государь, как мне потом рассказывали, в Динабурге потешался, как вся свита чуть было не проспала своего государя.

Много раз приходилось мне сопровождать экстренные поезда с государем Александром Николаевичем и всегда только удивляться его необычайной доброте, простоте и ласковости. Так, однажды, при поездке государя за границу, прибыв в Эйдкунен, пограничную прусскую станцию, где государь пересаживался из своего поезда в таковой же экстренный прусского короля, мне довелось видеть следующий случай: когда государь вышел на платформу, чтобы садиться в поданный уже прусский поезд, он увидел, как в конце платформы прусские жандармы не пропускали какую-то женщину с бумагой в руках, видимо стремившуюся к нему. Он приказал немедленно допустить ее до него. Женщина бросилась перед ним на колени, но государь тотчас же собственноручно поднял ее и сказал: «Я здесь в гостях и распоряжаться ничем не могу, но даю вам слово, что в Берлине буду просить за вас моего брата и друга, вашего короля, Вильгельма». При этом он передал ее прошение одному из своих приближенных. Впоследствии мы узнали, что эта женщина жаловалась нашему государю на притеснения, чинимые ей эйдкуненскими властями, что государь не забыл своего обещания ходатайствовать за нее у короля Вильгельма, и что она получила полное, желательное ею, удовлетворение по ее прошению, поданному нашему государю.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Вокзал в городке Эйдкунен

После графа М. Н. Муравьева, так быстро с корнем подавившего нелепый мятеж 1863 года, наместником Северо-Западного края был назначен Константин Петрович Кауфман, о деятельности которого говорить подробно я не берусь, так как вскоре по его приезде я покинул Вильну и переселился в Кострому, куда меня пригласил на службу по государственному контролю наш старый друг, Михаил Филиппович Головачев, бывший управляющим Костромской контрольной палаты. Прослужив и прожив в Костроме почти восемь лет, сначала в контроле, потом нотариусом при окружном суде, я в августе 1874 года переехал со всей семьей в Москву, где открыл общую комиссионную контору по делам торговым и промышленным.
Как большой любитель музыки, я, конечно, не преминул записаться в действительные члены Московского отделения Императорского Русского музыкального общества, а, как любитель лошадей, я состоял действительным членом Московского рысистого общества. Посещая постоянно все симфонические собрания, ученические при консерватории спектакли и музыкальные вечера, я познакомился с главным воротилой московских музыкальных дел, Николаем Григорьевичем Рубинштейном, основавшим Московскую консерваторию и бывшим тогда ее директором. Николай Григорьевич был очень популярен в Москве и любим дамами; при всей грубости обращения его с некоторыми ученицами и учениками консерватории, они все все-таки чуть не боготворили его. Он был действительно истинным отцом и покровителем учеников, особенно бедных, с которыми он всегда был готов поделиться своим последним рублем. У Рубинштейна деньги никогда не залеживались в кармане; как только заведутся таковые (а он порядочно зарабатывал их и концертами, и уроками), он сейчас раздаст их бедным ученикам, прокутит и проиграет в карты. Эти две последние страсти очень вредили ему, и они немало способствовали расстройству его здоровья и преждевременно свели его в могилу.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Члены Московского музыкального общества. Пятый слева в первом ряду — Н.Г.Рубинштейн

Довольно характерен следующий инцидент: поклонницы Н.Г.Рубинштейна, узнав, что у него набралось около 20-ти тысяч рублей долгов, собрали по подписке, с которой хлопотали что-то долго, около полугода, 27 тысяч рублей, которые и поднесли ему в корзине цветов на одном из его концертов. В тот же вечер Николай Григорьевич после концерта отправился с приятелями в ресторан «Эрмитаж» Оливье, где прокутил и проиграл их в карты почти все, оставив малую толику для раздачи бедным ученикам.

Московское Императорское общество конского бега своим блестящим и первенствующим в России положением было всецело обязано тогдашнему вице-президенту, Александру Васильевичу Колюбакину. Статный, очень красивый, еще не старый, Александр Васильевич представлял собой тип истого русского барина и знатока-коннозаводчика. Его небольшой, но отлично подобранный рысистый конный завод составлял его славу и гордость, и такие рысаки, как его серая «Боевая» и вороная «Чудная», не имели в свое время между матками соперниц на дальние расстояния.

Тогда разыгрывались сравнительно небольшие призы, но рысистый спорт был действительно спортом-охотой, а не коммерческим предприятием, которым он стал теперь, благодаря тотализатору и совершенно изменившимся условиям и обстоятельствам. Теперь уже не встречаются больше такие истые охотники, как, например, Диодор Андреевич Энгельгардт, который, бывало, прячется от публики где-нибудь в темном углу беговой беседки, когда едет его «Правнук»; как Иосиф Иосифович Дациаро, с цветочком в петличке, бегущий петушком к своему выигравшему приз «Крутому 2-му», целующий его в морду и дающий ему кусочек сахара; как мужественный, даже отчаянный старик, Михаил Иванович Бутович, белый, как лунь, который плачет горькими слезами, когда во время езды, на знаменитом «Кряже» Сахновского, тот, на повороте споткнувшись, сломал себе переднюю ногу; как здоровенный, огромного роста, пожилой уже Густав Федорович Тегелер, бледный, как полотно, следит за бегом своего злого «Кролика»: секундомер дрожит в его руках, и губы шепчут слова молитвы… Даже барышник лошадьми, Григорий Савельевич Бардин, бывало бросит свою неизменную трубку и начнет креститься, когда едет его вороной «Гордый», а банкир Гавриил Гавриилович Волков, чуть не плачущий, крестящийся поминутно и шепчущий какие-то непонятные слова во время бега его «Потешного»… Да, теперь не встречаются больше такие исключительно только охотники, теперь преобладающий тип спортсменов-гешефтмахеров и игроков.

Осенью 1876 года, брат мой, горный инженер Александр Андреевич Ауэрбах, должен был поехать по делам в Париж, в главное управление «Société minière et industrielle» (горнопромышленное общество), каменноугольными копями которого он управлял на юге России. Брат предложил мне, как их комиссионеру в Москве, проехаться с ним в Париж, на что я с удовольствием согласился, тем более, что до тех пор я в Париже еще не бывал.
Париж не произвел на меня ожидаемого впечатления, а большинство громадных домов, построенных из серого дикого камня, с неизбежными мансардами, почти все одинаковой архитектуры, просто удручали. Следов последней франко-прусской (1870 г.) войны никаких уже не было заметно. Огромный всемирный город кишел, как муравейник, особенно по вечерам. Пока брат каждое утро до самого обеда бывал занят в своем управлении, в котором у меня собственно никаких дел не было, я рыскал по всему Парижу и осматривал все, что только было возможно, и как это ни покажется, может быть, странным, даже диким, пожалуй, только ничто меня не поразило, и ничто на меня не производило очень сильного впечатления, ничего я не находил особенно оригинального и величественного. То ли дело московский Кремль или Василий Блаженный!…..
Что мне очень понравилось, это — роскошная улица Елисейских полей (Champs Elysées), Булонский лес, местами очень напоминающий Петровский парк, и здание Новой оперы, которое находится только в столь тесно застроенном месте, что далеко не может произвести такого грандиозного впечатления, как Московский Большой театр. Насколько хороша, красива и изящна Новая опера снаружи и ее роскошный vestibule с чудной мраморной входной широкой лестницей, настолько же этот театр показался мне неудобен и даже мизерен внутри, как и все остальные театры в Париже, в которых мне удалось быть.
Нет, наши театры куда удобнее и красивее! Железные дороги наши по удобствам, предоставляемым пассажирам, тоже далеко оставляют за собой все заграничные, особенно французские. А мы еще ворчим и ругаемся: вот до чего у нас развита страсть бранить все свое и восхищаться всем заграничным! Правда, мы ездим тише, но зато мы едем у нас гораздо удобнее и спокойнее, чем там; даже крушения поездов при сравнительно тихой езде у нас никогда не бывают так ужасны и не уносят столько жертв, как крушения заграничных Schnellzug’ов и экспрессов.

Бывши первый раз в опере в «Дон-Жуане» Моцарта, с знаменитым Форомъ в заглавной партии, и сидев во 2-м или 3-м ряду партера, с его неудобными, узкими и тесными подъемными скамейками, я невольно вспомнил происшествие, случившееся в этом же театре, с моим большим приятелем и другом, П.С.Андруцким, который был очень толст. Сидит он в опере; рядом с ним парочка, видимо муж и жена, которые при каждом выходе в антракте толстяка Андруцкого делают гримасы и выражают мимикой неудовольствие, что он, пролезая мимо них, жмет их своим животом. В одном из антрактов Андруцкий что-то запоздал в фойе и пробирался на свое место, когда действие уже началось; дама наконец не вытерпела и говорит своему мужу по-русски: «как мне надоела эта толстая свинья». Тогда Андруцкий обратился к ней: «позвольте познакомиться, ведь так приятно встретить на чужбине родного человека».
Супруги, конечно, страшно сконфузились и сейчас же покинули свои места.
Меня вообще часто удивляли русские дамы, которые почти всегда в магазинах, ресторанах и вообще в публичных местах в России стараются говорить по-французски, воображая, что их никто не понимает, за границей наоборот всегда болтают по-русски по той же причине, отчего весьма часто происходят преуморительные qui pro quo. Так однажды в Вене мне довелось жестоко сконфузить двух моих соотечественниц; пошел я завтракать в ресторан-садик Hôtel’я Imperial и занял столик рядом с двумя молодыми дамами, по-видимому, русскими аристократками, без умолку трещавшими по-русски. Сижу, ем, а сам внимательно прислушиваюсь к их болтовне. Боже! чего-чего только они ни рассказывали друг другу про свои любовные похождения вообще, а про заграничные в особенности! Одной из них понадобилась соль, не оказавшаяся на их столе, и она сказала тоже по-русски: «как здесь невнимательно прислуживают, даже солонки нет на столе». Я воспользовался этим случаем и, прежде чем она успела подозвать кельнера, подал ей солонку со своего столика и сказал: «позвольте услужить вам, мне соль не нужна». Надо было видеть, как они были озадачены! Не докушали своего завтрака и сейчас же убежали. Тогда я крикнул им вслед: «Mesdames! теперь уж поздно; я все равно все слышал, так не лишайте себя удовольствия докушать свой завтрак». Но они все-таки ушли.

Во время нашего пребывания в Париже, там много говорили о сербах и геройских подвигах русских добровольцев, так храбро под начальством Михаила Григорьевича Черняева защищавшихся от турок и стремившихся освободить Сербию от зависимости Турции. В Париже все были убеждены, что эта борьба маленькой Сербии и еще более миниатюрной, но мужественной, воинственной и храброй Черногории против вдесятеро сильнейшей их Турции должна непременно встретить не только поддержку, но и существенную помощь со стороны могущественной России, которая и прежде уже не раз объявляла войну Турции в защиту своих единоверцев; вообще там уже поговаривали о скоро предстоящей войне России с Турцией.
В самом начале декабря мы с братом Александром вернулись в Россию и застали уже общее воинственное настроение, распространенное даже в народных массах. Это воинственное настроение было сильно развито агитацией славянофилов, которые уже более года действовали очень энергично, снаряжали и отправляли добровольцев в Сербию, куда устремились и лучшие люди России, как М.Г.Черняев, Н.Н.Киреев, М.Н.Раевский и многие другие, и куда добровольцы рвались и направлялись тысячами. Самые восторженные, смелые, разжигающие патриотизм статьи наполняли столбцы и страницы славянофильских газет и журналов. Ю.Ф.Самарин, В.И.Аристов и особенно И.С.Аксаков блистали тогда своим убежденным красноречием и ратовали за необходимость освободить наконец совсем своих единоверцев-славян Балканского полуострова от турецкого ига. А тут начались еще зверства башибузуков в Болгарии, и чаша терпения оказалась переполненной….

 

VII.

Манифест 12 апреля 1877 года о войне с Турцией. — Общественное недовольство интендантскими и продовольственными порядками в действующей армии. — Командировка меня на театр военных действий в качестве уполномоченного от одного московского купеческого общества. — Препятствия в пути. — От Москвы до Бухареста. — Фратешти, Журжево, Зимница.

В январе 1877 года начались военные приготовления, стягивались войска в Бессарабию близ румынской границы, и 12 апреля наконец был объявлен высочайший манифест, возвещавший, что русский народ не может больше терпеть страшного притеснения, угнетения и мучений своих единоверцев, чинимых над ними турками-магометанами, и что поэтому царь, заключив оборонительный и наступательный союз с единоверной нам Румынией, объявляет Турции войну, уверенный в доблестной победе храброй русской армии, идущей воевать за веру, царя и отечество. Главнокомандующим действующей армии государь назначил своего брата, великого князя Николая Николаевича старшего, который 12 апреля, в день объявления войны, оказался уже на границе, и в тот же день наши войска перешли реку Прут…

Черными пятнами войны с Турцией 1877—1878 годов были два товарищества — одно, основанное евреем Горвицем под фирмою «Горвиц, Грегер и Коган», по снабжению действующей армии продовольствием; другое — тоже еврея Варшавского, по снабжению армии подводами (погонцами) для подвоза продовольствия в места действий армии и обратно для эвакуации раненых и больных. Агенты компании Горвица, по неаккуратности и недобросовестности их, а погонцы Варшавского, по заморенности лошадей и по неудобству их тележенок для эвакуации раненых, и вообще обе компании, по их дороговизне, сделались притчей во языцех и возбуждали страшный ропот в войсках и всеобщее недовольство общественного мнения…
В разговорах и рассуждениях по этому поводу во всех слоях общества, во всех публичных местах: в клубах, трактирах, и вообще во всех гостиных даже частных домов, встречалось, конечно, много сплетен, кривотолков, нелепостей и небылиц уже потому, что огромное большинство говоривших, рассуждавших и критиковавших не имели сами никакого понятия о войне, способах ее ведения, путях сообщения и тех невозможных, неожиданных препятствиях, встречаемых на каждом шагу не только в передвижениях войск, но еще более всего в снабжении их всем необходимым. Война, сама по себе, такое страшное народное бедствие, что особенно много толковать и сокрушаться о единичных личностях и явлениях нельзя, да и не следует, а нужно только заботиться, чтобы намеченная цель была достигнута как можно скорее и со сколь возможно меньшими жертвами.

Когда я вращался по своим делам преимущественно в коммерческом обществе, в нашей компании тоже очень много судили, рядили и осуждали существующие в интендантстве и товариществе Горвица беспорядки, ругали их и маркитантов, что они все страшно наживаются и просто обижают офицерство и солдат, заставляя их платить непомерные цены за самые необходимые предметы потребления. Так рассказывали, будто за бутылку Поповской или Смирновской водки они брали не менее двух рублей золотом; за фунт сахара — по четыре, дешево по три франка; за пару сапогов — по двадцати рублей и так далее, все в том же роде. В конце концов наша компания решила отправить на театр военных действий, непосредственно к действующей армии, два-три вагона самых необходимых предметов, которые и продавать там без всякого барыша по цене, в которую они себе обойдутся с доставкой в Болгарию. Но для этого надо было ехать кому-нибудь из нас, а не посылать приказчика, который мог бы злоупотребить нашим доверием и постараться нажиться за наш счет, тогда как наше побуждение и цель были только прийти на помощь и доставить войскам самое необходимое по самой дешевой, по возможности, цене и доказать, как бессовестно разные поставщики и маркитанты эксплуатируют их, сами при этом значительно наживаясь.
Выбор пал на меня, и я, конечно, от этой чести не отказался, тем более, что действительно было очень интересно лично убедиться в основательности или лжи всего того, о чем так много говорили вообще и писалось в газетах.
После второй неудачной Плевны мы принялись очень энергично за осуществление нашей идеи и в несколько дней сформировали и собрали наш отряд и самые необходимые, казалось нам, предметы, в которые вошли: 10 бочек сахара; 500 фунтов чая; 30 ящиков Поповской и Смирновской водки; 5 ящиков крепких вин; 10 ящиков папирос разных; 5 ящиков табаку разного; 200 пар высоких сапогов; 200 романовских полушубков; 15 ящиков теплых перчаток, рукавичек, носков, чулок, шарфов, фуфаек и еще разной мелочи.
Решено было взять в помощь мне артельщика, и для удешевления провоза раздобыли даже несколько бланков Красного Креста, которыми я мог бы воспользоваться в местах, где встретятся особенные затруднения в дальнейшем следовании вверенных мне для доставки в действующую армию товаров, а также везти их с собой большой скоростью, т.-е. с пассажирскими поездами.

От Москвы до Кишинева вагоны с нашими товарами прошли беспрепятственно и безостановочно с теми же пассажирскими поездами, в которых ехали и мы, то есть я и артельщик Мазуринской артели, Марков, но в Кишиневе пришлось прожить дня три, пока наконец удалось прицепить наши вагоны к пассажирскому поезду до Унген.
В Унгенах, на румынской границе, опять задержка, и только, благодаря бланку Красного Креста и особенному содействию местного жандармского капитана Брандта, мне удалось добиться через два дня быть отправленным с моими вагонами дальше.
Так как в Унгенах пришлось перегружаться из наших вагонов в вагоны Румынской железной дороги, то мне удалось, с помощью капитана Брандта, настоять на отправке их с пассажирским поездом, как груза Красного Креста, прямо до Бухареста.
Благополучно добрались мы лишь до Ясс, бывшей столицы Валахии, где меня, однако, опять задержали, несмотря на то, что мои вагоны были направлены из Унген прямым сообщением до Бухареста. Никакие резоны и указываемые мною доводы не помогали. Я говорил с начальником станции и по-русски, и по-немецки, и по-французски, но получал постоянно только один ответ по-румынски: «нушти», что означало — «не понимаю». В конце концов на другой день мои вагоны выгрузили в Яссах, без всякой церемонии, прямо на платформу пассажирского вокзала и даже не приставили к вещам никакого караула, так что мы с Марковым день и ночь, по очереди, сами караулили наши товары.

Так прожили мы в Яссах два дня, не имея никакого представления о том, когда же наконец Румынское железнодорожное начальство соблаговолит отправить нас дальше. От скуки я ездил осматривать этот старинный, исторически известный, даже близкий нам по нашим давнишним и многочисленным войнам с Турцией город, но ничего выдающегося и особенно интересного в нем не нашел и не видел.
На мое счастие, на третий день нашего пребывания в Яссах, встречаю на платформе, во время прибытия пассажирского поезда из Бухареста, выходящим из вагона 1-го класса М.А.Ротчева, моего бывшего сослуживца на Варшавской железной дороге, заведывавшего во время этой войны перевозкой войск и военных грузов по румынским железным дорогам.
Разговорились. Когда я поведал ему свои печали, он спросил меня:
— Есть у вас деньги?
— Есть, — отвечал я.
— Так покажите радужную начальнику станции, и вам сейчас же дадут вагоны. Здесь, батенька мой, — продолжал он, — теперь без денег ничего не поделаете.
Я тотчас же разыскал начальника станции, и когда показал ему радужную бумажку, он взял меня под руку и, прохаживаясь со мной по платформе, хотя и на ломаном, но все-таки весьма понятном русском языке, стал торговаться со мной, заломив сначала за два вагона пятьсот рублей. Поторговались — кончили на трехстах рублях. Немедленно подали мне под нагрузку два вагона и поставили их у платформы около того места, где был сложен мой товар. В тот же день с вечерним поездом мы наконец покинули Яссы.

На рассвете приехали в Романы, где с дорогой, идущей от русской границы, соединяется таковая же, идущая из Чарновиц, города Австрийской Галиции. Мои два вагона и здесь приказали было отцепить, уверяя, что с австрийским поездом пришло очень много вагонов с орудиями и спешным военным грузом, и потому де отправка моих вагонов дальше задержится, по крайней мере, на несколько дней. На эти уверения начальника станции я вынул бумажник и, когда показал магическую радужную ассигнацию, сейчас же покончил на двухстах рублях — вагоны отцеплены не были, и я с тем же поездом преблагополучно отправился дальше.
От Романы до Бухареста я добрался с моими вагонами уже без задержек.
В Бухаресте я должен был остановиться, чтобы узнать, каким путем и куда теперь всего целесообразнее и удобнее направиться мне с моими товарами. Начальник станции в Бухаресте весьма любезно, не взяв с меня ни гроша, согласился оставить мои вагоны запломбированными, то есть не выгружать их несколько дней, покуда я соберу необходимые справки. Для наблюдения за вагонами я оставил артельщика Маркова на вокзале, а сам поехал в город на извозчике (большинство и лучшие извозчики в Бухаресте русские скопцы), который привез меня в гостиницу Метрополь, расположенную на главной, лучшей улице, прямо против королевского дворца.
Все, как русские, так и румыны, уверяли меня, что я с товарами в действующую армию никак не проберусь, так как далее Фратешт по железной дороге уехать нельзя, а грунтовые дороги сделались положительно непроездными. Все советовали мне распродать товары, хотя бы и с небольшим убытком, здесь же в Бухаресте и спокойно возвратиться в Москву. Но я всю жизнь отличался в таких случаях отчаянным упорством, и чем более встречалось препятствий к достижению намеченной цели, тем настойчивее я всегда стремился к ней. А в данном случае я даже и представить себе не мог, как это я вдруг вернусь в Москву, не исполнив возложенного на меня поручения…
Решено — еду по железной дороге до последнего возможного пункта, а там видно будет.

Фратешты, последняя небольшая станция железной дороги перед Журжевом, до которого поезда железной дороги в это время не доходили по случаю бомбардировки этого города из Рущука, расположенного против него на правом турецком берегу Дуная, — превратилась волей-неволей в конечный пункт железной дороги, в котором образовалось чистейшее вавилонское столпотворение. В виду скопления в Фратештах воинских, санитарных, эвакуационных для раненых и больных и других поездов, пришлось очень быстро расширить эту маленькую станцию укладкой запасных путей; там же был устроен и перевязочный пункт, где прибывающие туда из Зимницы на подводах раненые перевязывались, получали самую необходимую помощь и оттуда как можно скорее отправлялись в эвакуационных, санитарных поездах в госпитали, расположенные в Бухаресте, Яссах и далее в России.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.

Так как никакого селения около самых Фратешт не было, станционные же помещения были настолько малы, что даже не могли вмещать всех служащих железной дороги, число которых должно было значительно увеличиться, благодаря обстоятельствам, то этот временный перевязочный пункт был устроен в палатках, приблизительно на триста человек раненых.
Врачебный персонал и сестры милосердия помещались тоже в палатках за запасными путями, приблизительно в одной версте от станции.
Вот где я воочию убедился в мужестве, геройстве и самоотвержении нашего медицинского персонала и преимущественно наших сестер милосердия, которые работали там до изнеможения при невозможно тяжелых условиях, не падали духом, а еще находили слова утешения и ободрения каждому раненому. Понятно, что не только офицеры, но и солдаты буквально боготворили сестриц, как они их называли.
Здесь же во Фратештах я познакомился с первыми ужасами войны и собственными глазами видел такие картины, от которых и теперь, при одном воспоминании о них, мороз пробегает по телу, и волосы готовы стать дыбом…

На другой день моего прибытия во Фратешты с утра шел холодный, пронизывающий до костей, частый, чисто наш русский осенний дождь. Почва раскисла и размякла до того, что трудно было пройти несколько десятков шагов. В такое-то время пришел транспорт раненых из-под Плевны, в количестве около трех тысяч человек; тяжело раненые лежали на тележенках погонцев, а сравнительно легко раненые, даже с оторванными руками и контуженными головами, шли пешком. Стоны, доходившие у некоторых до криков, раздирали душу, а тут их еще и разместить негде!…
Доктора обходили весь транспорт и распределяли раненых на три категории: очень тяжело раненых сейчас же на носилках разносили по палаткам, в которых было всего-на-всего только триста кроватей; не так тяжело раненых разместили по порожним товарным вагонам, которые были поставлены на крайний отдельный путь, по которому маневрирование локомотива и других вагонов было закрыто; а легко раненым было предоставлено оставаться под открытым небом и размещаться, для прикрытия себя от дождя, под вагонами, занятыми их товарищами.
Надо было видеть, с каким терпением, с какой любовью и лаской сестрицы шлепали чуть не по колено в грязи, переходя от одной группы раненых к другой, разнося всюду помощь и слова утешения. С каким мужеством они, в большинстве принадлежавшие к интеллигентным семьям, размывали и перевязывали вонючие, кишащие червями, раны и язвы!… Признаюсь, я больше удивлялся мужеству и терпению этих молодых дам и девиц, чем бывших в бою, раненых и страдающих теперь офицеров и солдат…
В довершение всего к вечеру того же дня подошла к Фратештам еще партия в пять тысяч с лишком пленных турок, в числе коих было тоже порядочное количество раненых, а все они вообще были крайне плохо одеты. Промокшие, продрогшие до костей, голодные, они ужасно страдали, а найти им место, где бы они могли укрыться от дождя, отогреться и отдохнуть по-человечески, не было никакой возможности.
О прибытии обеих этих партий — русских раненых и пленных турок — было дано знать заблаговременно; поэтому горячая пища и чай были приготовлены, но под длинным навесом, где были кухни, могли единовременно приходить и размещаться для еды, за длинными дощатыми столами, не более ста человек. Пришлось опять сортировать и турок — более утомленные и слабые, по очереди, ходили есть под навес, а остальным щи с мясом и хлеб отпускались в их манерки, и им приходилось питаться под открытым небом. Таким образом кормежка этих несчастных турок продолжалась почти всю ночь. Всюду горели костры, около которых только и могли хоть немного обогреваться и обсушиваться все несчастные, обреченные проводить эту ужасную ночь на открытом воздухе. К счастью, около полуночи дождь прекратился. Опять и всю ночь сестры милосердия рыскали и между турками, стараясь помочь им, чем только могли. Умилительно было видеть, как с вечера легко раненые русские теснились и тащили к себе под вагоны некоторых особенно промокших турок, чтобы дать им возможность, хоть не надолго, укрыться от дождя.

Как верно подтвердилось здесь, что у русского солдата враг существует только во время боя — кончился бой, и этого самого врага, которого он только что стрелял и колол штыком, русский солдат принимает уже, как друга, которому готов помочь и с которым рад поделиться последним… Я всю ночь бродил между ранеными русскими и пленными турками, кого угощая водкой, кого снабжая булкой (к счастью, на станции в буфете их было заготовлено много), — мне просто не спалось и было как-то совестно пойти развалиться в вагоне I класса, в котором начальник станции любезно предложил мне помещение, за неимением другого. Как уснуть сравнительно удобно здоровому человеку, когда такая масса раненых и пленных мучеников страдала на дожде и холоде?!…

Бродивши между турками, я удивлялся их адскому терпению и выносливости, ничем не уступающим русским. Не один десяток их умерло в эту ночь в грязи и мокроте, без жалоб и даже без стонов…
Когда на рассвете тысяча с чем-то турок, более слабых, были рассажены по вагонам и отправлены с поездом, а остальных погнали опять пешком под конвоем до Бухареста, на месте их ночлега было найдено несколько десятков трупов, которые подобрали и похоронили, т.-е. попросту зарыли в одну общую большую яму, верстах в трех от Фратешт.

Еще во время ночи, зайдя в станционный буфет обогреться и выпить чая, я узнал, что утром пойдет по направлению к Журжеву воинский поезд с подкреплениями и снарядами для бомбардировки Рущука. Мне не стоило особого труда пристроиться в этом поезде, чтобы побывать в Журжеве и решить, куда мне направиться далее с моим товаром.
В десять часов утра мы тронулись из Фратешт в поезде, состоявшем всего из пятнадцати вагонов — несколько товарных с патронами и снарядами, остальные с матросами и офицерами.
Не доезжая верст пяти до Журжева, поезд остановился в поле, где уже дожидались подводы для приема с него патронов и снарядов. Матросы и солдаты принялись за выгрузку вагонов, а офицеры и я с ними отправились в город пешком по полотну железной дороги. Когда город был уже в виду, мы от времени до времени слышали единичные пушечные выстрелы, раздававшиеся довольно редко: это взаимно угощали друг друга русские турок в Рущуке, а турки русских в Журжеве. Тем не менее, войдя в город, мы сейчас же встретили извозчиков, из которых и я взял одного, чтобы поехать осмотреть город.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Лазаретные бараки на ст.Журжево, 1879 год

Город Журжево представлял из себя довольно жалкий вид: некоторые дома, особенно ближние к Дунаю, порядочно-таки пострадали от бомбардировки, виднелись сквозные дыры и в каменных стенах, и в крышах; некоторые дома были сожжены; на улицах встречались преимущественно наши солдаты и матросы, но между ними и жители, не покинувшие города.
В одной из улиц вдруг слышу: меня кто-то окликает. Удивленно оглядываюсь. Ба! старый костромской хороший знакомый, С.С.Воронов, моряк. Выскакиваю, конечно, из экипажа, бегу к нему. Объятия, поцелуи. Он — поражен видеть меня в Журжеве, я — крайне рад встретить знакомого человека, от которого могу собрать сведения и узнать, что мне нужно.
Воронов сейчас же потащил меня к себе на квартиру, вернее сказать, в занимаемую им комнату в подвальном этаже небольшого каменного дома на берегу Дуная, сравнительно порядочно уцелевшего, хотя и пострадавшего от бомбардировки. Денщик сейчас же подал нам приличную выпивку и закуску, вскоре подошли еще лейтенант и мичман, и мы вместе отлично позавтракали и порядочно выпили.
Тут я узнал, что капитан 2-го ранга Воронов с несколькими офицерами и командой матросов командирован в Журжево, чтобы немедленно по заключении перемирия, о котором шел уже упорный слух, исследовать фарватер Дуная, между Журжевом и Рущуком, для выбора места, где бы удобнее всего было соединить эти два города плавучим мостом.
Я, с своей стороны, рассказал компании, как и почему я сюда попал, и когда Воронов узнал, что я везу с собой несколько ящиков Смирновской и Поповской водки, он пришел в совершенный восторг.
— Мы уже давно не видали хорошей водки, — говорил он. — Пьем все время или вонючий спирт, или довольно скверный коньяк; поэтому, милейший Андрей Андреевич, извольте немедленно прислать нам из Фратешт ящичек Поповки, этой живительной для русского человека влаги.
— Ладно, — отвечал я, — постараюсь.
— Нет, брат, не постараюсь, а непременно! — перебил меня Воронов. — Так как вы с этим же поездом сегодня возвращаетесь в Фратешты, а дня через два, может быть, даже завтра, оттуда пойдет сюда опять поезд с какими-нибудь снадобьями и командами, то с вами поедет сегодня матрос, которому и передайте обещанное. Повалишин, распорядись!
Через какие-нибудь полчаса предстал перед нами бравый матрос, которому поручено было сопровождать меня до Фратешт и получить там от меня ящик с патронами (как сказали ему), который и доставить начальнику при первой возможности.
Пришло время расставаться; чтобы не опоздать к отходу поезда, послали за извозчиком, который во-время доставил меня с матросом к месту остановки поезда, а несколько пушечных выстрелов из Рущука как будто провожали нас.

Все военные грузы, войска для пополнения убыли в действующей армии, даже тяжелые осадные орудия направлялись из Фратешт гужом на Зимницу, местечко, расположенное на левом берегу Дуная, против города Систова, где в июне наши войска совершили свой доблестный переход через Дунай на понтонах и лодках.
Из этих понтонов, по занятии Систова нашими войсками, был устроен между Зимницей и Систовом мост, который служил единственным путем сообщения всей действовавшей за Дунаем армии с ее тылом, т.-е. с Румынией, служившей ее базисом.
Возвратись в Фратешты, я решил направиться со своими вещами этим же военным трактом, но для этого надо было прежде съездить в Зимницу одному, чтобы убедиться в возможности отправиться туда с транспортом, требовавшим, по крайней мере, шестидесяти подвод, которых раздобыть можно было только там, как меня уверяли во Фратештах.
Как раз в этот же вечер приехал из Зимницы во Фратешты какой-то генерал в небольшой наемной коляске, на тройке. Несмотря на то, что извозчик был из Систова, и ему во всяком случае надо было ехать обратно, он запросил с меня за эту поездку семь полуимпериалов. Это за расстояние всего в 35 верст?!… Как я ни торговался с ним, предлагая ему, казалось мне, сумасшедшую цену — три золотых, он долго не соглашался взять менее семи золотых, но когда наконец к ночи, после прихода Бухарестского поезда, он убедился, что никого нет более желающих воспользоваться экипажем, он согласился увезти меня за пять полуимпериалов. Делать нечего, пришлось согласиться.
На рассвете, взяв с собой только одну подушку, маленький саквояж с чаем, сахаром, хлебом и кое-какой закуской, да небольшой погребец с посудой и ромом, удобно усевшись в коляске, я отправился в путь, наивно воображая, что много-много часов через пять буду в Зимнице. Но я жестоко ошибся!

Кто не видал лично военной грунтовой дороги, по которой передвигаются армия с ее артиллерией, бесчисленные обозы с военными грузами, транспорты с пленными и ранеными, да еще в дождливое время, тот не имеет о ней понятия, даже представить себе не может, что это такое…
Ямы и рытвины самых огромных размеров без конца; благодаря необходимости объезжать их, чтобы не завязнуть, дорога образовалась местами в ширину более десяти верст, разносилась, как вернуться во Фратешты и стараться проникнуть через Журжево в наш Рущукский отряд, о котором сказано выше.
Привезший меня в Зимницу извозчик с удовольствием согласился доставить меня обратно во Фратешты, только предложил мне ехать другой дорогой — вдоль левого берега Дуная на Журжево, предполагая, что там дорога должна быть гораздо лучше, хотя и значительно дальше. Спешить мне было уже некуда, и я согласился дать ему два лишних полуимпериала и ехать в объезд, имея в перспективе миновать ужасный во всех отношениях и зловонный тракт.
Запаслись мы в Зимнице: я — по баснословной цене плохим сыром, копченой колбасой и несколькими булками, а возница мой — опять овсом, чайником и топором; в тот же день под вечер мы выехали из Зимницы. Отъехав верст 20 по сравнительно порядочной дороге, как только стемнело, мы остановились ночевать в небольшой румынской деревнюшке, где нашли весьма сносный ночлег; даже на ужин нам дали горячую, вкусную мамалыгу (кукурузную кашу) с хорошим свежим чухонским маслом. После ужина и чая я уснул богатырским сном и прекрасно отдохнул.

Выехали рано утром; часов в двенадцать дня опять останавливались в поле, около встретившегося ручья, кормили лошадей, закусывали и пили чай. Вдали, справа виднелось Журжево, но ямщик, по расспросам в поселках, сообщил мне, что оно останется у нас в стороне, и что мы проедем прямо во Фратешты, не заезжая в Журжево. Он видимо совсем не знал дороги, но по расспросам у местных жителей прекрасно ориентировался, и действительно в шестом часу показались Фратешты.
Мой артельщик Марков очень обрадовался, увидав меня здравым и невредимым. В тот же вечер уходил в Бухарест экстренный поезд, с которым я поехал туда на несколько дней, чтобы отдохнуть, как следует, что во Фратештах было положительно невозможно. Там при постоянном виде раненых, перетаскивания их в санитарные поезда, суеты и забот сестер милосердия нервы не могли успокоиться.
Приехал я в Бухарест ночью. Остановился опять в той же гостинице Метрополь, где хозяин мадьяр, Герман Херлер, встретил меня уже, как старого знакомого. Прожив в Бухаресте несколько дней, я все время пользовался особым вниманием и расположением всей семьи хозяина гостиницы, состоявшей из него, его жены и взрослой дочери, девушки лет восемнадцати, красивой наружности. Они меня уверяли, что я им почему-то особенно симпатичен, а в самом недалеком будущем они действительно на деле доказали мне свои симпатии и самое искреннее расположение.

VIII.

Посещение Рущука, еще занятого турками. — Пароход «Катарина» грека Катчигеры. — Браилов. — Покупка угля у «Австрийского Ллойда». — Молодой Катчигера и аренда мною его парохода. — Занятие Рущука нашими войсками.

В БУХАРЕСТЕ я узнал, что через несколько дней будет объявлено о предварительном перемирии, а в самом непродолжительном времени будет заключен и окончательный мир. Я тотчас же уехал из Бухареста во Фратешты и Журжево. Приезжаю в Журжево прямо к приятелю, моряку С.С.Воронову, который советует мне озаботиться скорейшей доставкой моего груза в Журжево, так как по объявлении перемирия завяжутся, вероятно, сношения с тем берегом Дуная, и на мои товары наверное появится большой спрос.
Возвращаюсь немедленно во Фратешты и вхожу с начальником станции в соглашение, чтобы вагоны с моими товарами и артельщиком Марковым были доставлены в Журжево сейчас по объявлении перемирия, а сам уезжаю опять в Журжево, где помещаюсь у милейшего Сергея Сергеевича Воронова. От него я узнал, что он уже получил секретное предписание произвести рекогносцировку Дуная, в целях выбора удобного места для устройства плавучего моста через Дунай между Журжевом и Рущуком, и что для этого инженеры заготовляют уже лесной материал.

В ночь с 15-го на 16-е января 1878 года, на главном русле Дуная начался ледоход; нужно сказать, что между Рущуком и Журжевом, прямо против последнего, лежит на Дунае большой, в несколько верст, продолговатый поросший лесом остров, с которого как турки из Рущука, так и русские из Журжева снабжали себя топливом. Нередко случалось, что рабочие партии враждующих сторон встречались на острове, и тогда более сильный прогонял слабейшего; случалось и так, что обе партии рубили лес на острове одновременно — русские и румыны в ближайшей к Журжеву восточной, а турки в ближайшей к Рущуку западной части острова. Главное русло Дуная шло по ту сторону острова, мимо Рущука, а Журжево было расположено собственно на сравнительно узкой и мелководной протоке.
Главное течение Дуная очистилось ото льда через два дня после начала ледохода, тогда как протока еще сравнительно довольно долго оставалась подо льдом, и настолько крепким, что по нем свободно ходили и ездили, благодаря тому, что в 1878 году вода была очень не высока и не подняла льда в протоке.
— С завтрашнего дня будет объявлено перемирие, — сказал Воронов 18-го января, возвратившись из штаба, — и завтра же ночью я произведу первую рекогносцировку Дуная.
— Да как же вы будете делать рекогносцировку, когда протока еще не прошла? — спросил я.
— О, это пустяки! Через протоку и остров мои молодцы протащат шлюпки на руках, а за островом спустим их на воду, ледоход уже самый незначительный на самом Дунае, и он не помешает нам делать промеры.
— Интересно! да ведь турки все-таки вас не подпустят к своему берегу? Следовательно вы не в состоянии будете точно измерить ширину Дуная в разных местах?
— Ну, там увидим, — закончил Сергей Сергеевич. — А теперь надо выпить и закусить.
— Ковалев, водки! — приказал он своему денщику.
Подошли, по обыкновению, товарищи-моряки Воронова, и завязался оживленный разговор о предстоящей экспедиции для промеров Дуная.
Решено было отправиться на двух шлюпках в следующем составе: на одной С.С.Воронов и морской врач Брандт, при шести матросах; на другой — мичманы Повалишин и N. (не помню теперь его фамилии — кажется, Нефедьев), тоже при шести матросах.
— А я-то с кем же? — спросил я.

Юные мичманы начали было протестовать, но мой старый приятель С.С.Воронов вступился за меня и положил свое veto, что он берет меня с собой в свою шлюпку.
— С уговором только, — решил он смеясь, — помогать тащить шлюпку по льду и снегу до самого Дуная и от коньяка не отказываться!
Я с удовольствием согласился на эти условия — уж очень меня интересовала эта ночная экспедиция, а молодость, здоровье и энергия не допускали и мысли о какой-либо опасности.
На утро появились всюду объявления о заключении на месяц перемирия и об условиях его; матросы Воронова весь день были заняты приведением в должный порядок и изготовлением к плаванию двух прекрасных, вместительных шлюпок, и после обеда, вечером, в самые сумерки, наша экспедиция, в намеченном накануне составе, отправилась в поход.
Я, быв в легком песцовом полушубке и меховой из каракуля шапке, просто изнемогал, таща с матросами нашу шлюпку, в которую, кроме весел, сложили еще порядочный запас коньяка и закусок. Движение наше было настолько медленно, что, покинув Журжево около восьми часов вечера, мы только к одиннадцати добрались до главного течения Дуная, тащившись какие-нибудь 2–3 версты более 3-х часов.
Вышли наконец к Дунаю — встретили большое препятствие для спуска шлюпок на воду в виде огромных ледяных глыб, вывороченных ледоходом на берег, благодаря малой воде. Но молодцы-матросы живо нашли сравнительно удобное место, подняли шлюпки на ледяную глыбу и на веревках спустили их на воду с отвесной высоты в два аршина с небольшим; затем быстро сами вскочили в шлюпки, одни из них крепко держали лодки баграми, цепляясь за льдины на берегу, а другие ловко подхватывали нас, тоже прыгавших по их примеру.
Как только все заняли свои места, посмотрели на часы — оказалось без четверти одиннадцать. Воронов скомандовал прежде всего коньяку. Выпили сами и поднесли матросам. Когда отвалили, нанесло еще тучи, и стало совершенно темно. Едем наобум; точных промеров делать при таких условиях оказалось невозможным. В пути распили еще бутылку коньяку; вернее сказать, ее почти всю выпил один Сергей Сергеевич, и порядочно-таки захмелел. Видим берег, приближаемся. Наконец различаем, что прямо против нас крутой, довольно высокий берег — значит, попали верно на Рущукскую сторону Дуная. Подымаемся против течения, придерживаясь берега; на горе показываются здания. (Потом оказалось, это был вокзал железной дороги Рущук-Разград). Против этого здания Воронов приказал шлюпке с мичманами остановиться у самого берега, приткнувшись к нему носом, и дожидаться нас здесь, а сам стал подыматься вверх по течению, приказав при этом не шуметь веслами и не говорить громко. Прошли, должно быть, сажен сотню, не больше, как Сергей Сергеевич приказал причалить к берегу, на который и вышел.
— Дожидаться меня здесь, — тихо приказал он матросам. — Я скоро вернусь.
Доктор Брандт и я не вытерпели и говорим ему тоже почти шепотом, что он совершает сумасбродство и, здорово живешь, без всякой цели рискует не только своей собственной шкурой, но и служебной карьерой и т. д. и т. д. Ничего не помогает — Воронов уперся, да и только.
— Мне поручено произвести рекогносцировку Дуная, вот я и произвожу ее; а раз я благополучно и беспрепятственно достиг Рущукского берега, то я безусловно должен воспользоваться случаем и тщательно обследовать и его.
И с этими словами он стал удаляться от лодки.
Брандт и я, зная Воронова вообще за отчаянного человека и невоздержного нрава, а чуть выпивши — ему и море по колено, выскочили из лодки и живо догнали его.
— И мы с вами, Сергей Сергеевич, — сказали мы в один голос.
— Ну, и молодцы! На людях и смерть красна, — ответил Воронов и зашагал дальше.
Мы следовали за ним, решительно не понимая, чего он хочет, и куда он лезет. Удержать его силой и потащить обратно к лодке было невозможно; он нашумел бы так, что мертвые проснулись бы; турки наверное подняли бы тревогу и, по меньшей мере, забрали бы нас всех.
Мы все шли в гору, подымаясь по довольно отлогому спуску к Дунаю. Дошли до какой-то широкой, глубокой канавы, перешагнуть через которую не рискнули, благодаря ее ширине; пошли направо вдоль нее, по мягкому, грязному, очень скользкому грунту. Пройдя несколько шагов, видим — через канаву положены две широкие доски; едва Воронов первый ступил на доски, чтобы перейти на другую сторону канавы, как слева от него показался штык и послышался звук, как будто солдат взял на караул или на плечо, но никакого оклика, никакого опроса. Оказалось, тем не менее, что это был один из ложементов вдоль берега. Мы беспрепятственно перешли на другую сторону ложемента, скоро почувствовали мостовую под ногами, по которой и зашагали по довольно крутому, мощеному подъему. Вышли на довольно ровную поверхность, направо увидали домик, у ворот которого стоял часовой. Воронов, как ни в чем не бывало, проходит мимо часового; тот, приняв, вероятно, в темноте Воронова и Брандта, бывших в форме, за своих офицеров, а меня за братушку, опять-таки без всякого оклика пропустил нас, да еще отдал честь, и мы очутились в одной из улиц Рущука.
Тут мы решительно остановили Воронова и стали требовать, чтобы он шел обратно; но милейший Сергей Сергеевич, под влиянием, вероятно, выпитого на реке коньяка, закусил удила и знать ничего не хотел.
— Если уж пришли в город, так надо хоть выпить местного вина, а без этого я отсюда не уйду.
Проговорив эти слова, он зашагал дальше, а за ним и мы. Пройдя немного, попадаем на другую улицу, на углу которой довольно большой дом, посреди которого над открытой дверью горит фонарь. Входим. Оказалось нечто в роде таверны, за столами которой сидят турецкие солдаты, греки и братушки, — даже двух наших максимычей, т.-е. донских казаков, увидали мы между ними, — все пьют вино, братаются, празднуют, так сказать, объявленное перемирие. Шум, говор на разных языках, смех, даже поцелуи раздаются со всех сторон, и хаос стоит невообразимый.
Воронов, нисколько не смущаясь, пробирается между столами, направляясь к полуотворенной, внутренней двери, ведущей в другую комнату, из которой тоже раздаются громкий говор и смех. Отворив дверь, мы увидели кутящую компанию турецких офицеров, видимо страшно озадаченных появлением перед ними русских офицеров. Один из турок хватается за шашку; Воронов за свой кортик, а другой молодой и очень благообразной наружности офицер вскакивает с своего места, подходит к нам, отодвигает очень вежливо Воронова назад за дверь и начинает на довольно сносном французском языке усовещивать нас удалиться, во избежание могущего произойти крупного скандала.
Как мы ни уговаривали Воронова, но он и слышать ничего не хотел, уверяя, что теперь перемирие, и что он хочет также выпить по этому случаю. Тогда молодой турецкий офицер предложил проводить нас в другой кабачок, в болгарском квартале, где нас никто не обеспокоит, и где нам дадут гораздо лучшего вина. Воронов наконец согласился, и мы вышли.
Дорогой наш проводник рассказал нам, что он военный доктор, по происхождению немец, служащий в турецкой армии, что он в Брандте сейчас же узнал русского коллегу и поэтому поспешил не допускать дело до скандала, который непременно затеяли бы порядочно подпившие уже эфенди (капитан) и бимбаши (штаб-офицер); когда уже он узнал в Брандте и во мне тоже немцев и мог перейти в разговоре с нами на родной ему немецкий язык, то он пришел в совершенный восторг и обещал не покидать нас до самого выхода нашего из Рущука и охранять нас все время от всяких случайностей.

Привел он нас весьма скоро к одинокому домику в саду, над входной дверью которого тоже горел фонарь, служивший кабачку вывеской. Слава Богу, мы никого там не застали и очень удобно расположились в просторной, чистой комнате и потребовали лучшего местного вина, которое нам сейчас же подали в кувшине огромного размера и которое, розоватого цвета, оказалось весьма сносным и вкусным.
Не прошло и четверти часа нашего спокойного пребывания здесь, не успели мы еще рассказать нашему любезному доктору-проводнику, каким образом мы вдруг ночью очутились в Рущуке, как входная дверь с шумом отворилась, и появились разыскивавшие нас бимбаши и эфенди, в сопровождении двух братушек. Бимбаши опять схватился было за свою кривую саблю, но у Воронова давно уже прошла всякая горячка, он был уже в самом благодушном расположении духа, почему он встал, подошел к свирепому, казалось, бимбаши, обнял его одной рукой вокруг талии и сказал:
— Перестань, не надо. Выпьем-ка лучше, как следует!
Когда наш проводник-доктор перевел ему слова Воронова, бимбаши махнул рукой, ничего не сказал, положил свою руку на плечо Воронова и уселся рядом с ним.
Мы потребовали еще вина и принялись угощать наших непрошеных турецких гостей, хотя надо сознаться, что в сущности появились мы в Рущуке уже поистине не прошенными.
Эфенди почему-то облюбовал меня; несколько раз обменивался со мной головными сборами, т.-е. надевал на меня свою феску, а я должен был нахлобучивать на его голову мою каракулевую шапку — это, как объяснил мне переводчик, будто бы обозначает уверение в дружбе, покровительстве и защите на жизнь и смерть.
Немного было нужно, чтобы весьма скоро бимбаши и эфенди совсем охмелели и тут же, положив свои буйные головы на стол, захрапели богатырским сном, чем наш милейший проводник посоветовал нам все-таки воспользоваться, чтобы подобру-поздорову убраться из Рущука. Да и пора была; скоро должно было начать светать, и воображаю, как беспокоились о нас ожидавшие нас на Дунае матросы и мичманы…

Наш милый проводник остался до конца любезен к нам; узнав, что мы из Журжева переехали на лодках, он повел нас ближайшей дорогой прямо к Дунаю, так как мы никак не могли ему объяснить, в какой местности собственно мы оставили наши шлюпки. Проводив нас до ложемента, проложенного, как оказалось, вдоль всего Рущукского берега, он дружески пожал наши руки и пошел обратно в город, а мы, подойдя к самому Дунаю, взяли направление вниз по течению, так как шли вверх… Пройдя несколько сажен, мы увидели стоящий у берега пароход, на который с берега был положен трап. Я под предлогом справиться, верно ли мы взяли направление, взбежал по трапу на пароход, а Воронов, не твердо державшийся на ногах, и Брандт остались дожидаться меня на берегу. На пароходе я сейчас же увидел мрачную фигуру, шагающую по палубе; подхожу к ней и узнаю, что это сам капитан парохода; вижу его не в феске и спрашиваю по-французски: «чей это пароход?» Он отвечает мне на ломаном французском языке:
— Греческий.
— Как же вы сюда попали?
— Еще в апреле прошлого года шли мы из Галаца в Турн-Северин с грузом кукурузы, на трех баржах. Здесь нас турки остановили 28-го апреля, забрали нашу кукурузу, и никуда нас не отпустили, так сказать, конфисковали нас.
— И с тех пор вы стоите здесь? Как вас не затерло ледоходом? Где же ваш хозяин?
— Зимовали мы вместе с двумя турецкими броненосцами, под их караулом, в имеющемся небольшом затоне на острове, против Рущука и вышли оттуда только сегодня под вечер. Повыше нас стоит один броненосец, а другой — ниже нас. А бедный мой хозяин, грек Катчигера, живет постоянно в Браилове, имеет там свой дом, вероятно, оплакивает нас, считая погибшими, так как вот уже почти год не имеет об нас никаких известий.
— Что же дальше с вами будет?
— Война, вероятно, скоро кончится. После перемирия заключат мир; придут русские, вероятно, тогда они конфискуют нас, потому что будут нуждаться в перевозочных средствах, а наша «Катарина» — прекрасный работник.
— Хотите, я дам знать о вас вашему хозяину?
— О милый господин! вы окажете этим большое одолжение и нам, и нашему хозяину.
Мы крепко пожали друг другу руки и расстались — я побежал на берег, а капитан направился в свою каюту.

Во время этого разговора меня внезапно осенила счастливая мысль, которую я и привел в исполнение в самом непродолжительном времени. Но об этом буду говорить дальше. Когда я уверил моих спутников, что мы идем верно, отправились дальше по тому же направлению; вскоре прошли мимо турецкого броненосца, стоявшего на якоре, по-видимому, на самой середине Дуная, а сажен через двести добрели благополучно и до своей шлюпки. Бедные матросики, боясь шуметь и бегать, чтобы согреваться, перезябли порядочно и сильно беспокоились за нас. Мы, конечно, тотчас же угостили их хорошей порцией коньяку и поплыли «вниз по батюшке Дунаю». Против вокзала, где тоже в большом беспокойстве дожидалась нас другая шлюпка с мичманами, мы соединились и вместе дружно понеслись вниз по течению, миновали Журжево и пристали к берегу в том месте, где главное русло Дуная переходит к левому берегу, и где в мирное время расположены пристань Журжево и угольный склад пароходства «Австрийского Ллойда».
В это время, конечно, никакой пароходной пристани там не было, но склад угля-брикета был еще весьма значительный, хотя его во время войны порядочно-таки растаскивали румынские и русские солдаты да оставшиеся в Журжеве жители.
Только около шести часов утра мы добрались уже пешком от того места, где мы причалили, до квартиры Воронова. Мичманы и доктор ушли к себе, Воронов завалился спать, а я, наскоро собравшись, велел позвать себе извозчика и поехал на железную дорогу к поезду, отходившему в Бухарест в 8 часов утра.

Когда я приехал во Фратешты и подсчитал с моим артельщиком Марковым все расходы и накладные расходы по доставке моих злосчастных вагонов от Москвы до Фратешт, не считая еще предстоящих расходов по дальнейшей доставке в Болгарию, оказалось, что все товары нам обошлись самим настолько дорого, что, продав их даже по баснословным маркитантским ценам, нам пришлось бы все-таки взять значительный убыток, совсем не достигнув намеченной цели — по возможности удешевить войскам предметы первой необходимости. Так, например, бутылка Поповской или Смирновской водки, стоившая в Москве 45 коп. кредитными, обходилась нам уже во Фратештах по 1 рублю 50 коп. золотом; фунт сахару, купленный в Москве по 14 коп. кредитными, стоил нам во Фратештах уже почти по 2 франка, и т. д., все в той же пропорции.
Озадаченный произведенным подсчетом, убедившись в невозможности достигнуть при таких условиях намеченной цели, не желая ввести себя и моих товарищей по отправке этих товаров в значительные убытки, наконец задетый за живое в своем самолюбии, что де я не сумел исполнить взятое на себя поручение, я решил пуститься в предприятие, мысль о котором осенила меня при посещении греческого парохода в Рущуке, которое дало бы мне возможность дешево продать войскам привезенные мною товары, покрыть все убытки и даже доставить хороший дивиденд, никого не обижая.
Вообразив, что пароход, в котором, конечно, сразу будет величайшая потребность, хотя бы для одного сообщения лиц и перевозки грузов между Журжевом и Рущуком (когда-то еще выстроят плавучий мост?), может оказать мне в этом отношении большую услугу, я решил взять эту самую греческую «Катарину» в аренду, для чего немедленно отправился из Фратешт в Браилов, где, по словам капитана, проживал ее хозяин.

Приехал я в Браилов около трех часов дня; скоро нашел грека, старика Катчигеру, который довольно сносно объяснялся по-французски. Есть поговорка: «не тот жид — кто еврей, а тот жид — кто жид», а продолжение этой поговорки следующее: «но хуже жида — армянин, а еще хуже армянина — грек». Руководствуясь этим правилом, надо было вести дело умненько и осторожно.
Прежде всего, отрекомендовавшись греку русским, я повел дело так:
— Есть у вас пароход «Катарина»?
— И есть, и нет, — грустно отвечал старик. — Вот уже более девяти месяцев он пропал у нас без вести, и мы никак не можем найти его.
— Отдайте мне его в аренду, — озадачил я грека.
— Что-о-о?! — удивился он. — Как же я отдам вам в аренду то, чем я сейчас не владею?
— Это уж мое дело. Вам же лучше получать хоть что-нибудь за то, чего у вас нет, а я постараюсь найти вашу «Катарину», чтобы воспользоваться ею и ее тремя баржами и не даром платить вам аренду.
— Как? вы знаете, что при ней были три баржи?
— Да, только уж без кукурузы, — посмеялся я.
— Значит, вы знаете, где она? Цела она и невредима? И баржи тоже? Ради Бога говорите скорее! — заволновался старик.
Само собой разумеется, что открыть греку карты было бы глупо.
— Где собственно ваши пароход и баржи, я не знаю, но надеюсь найти их за время объявленного перемирия и тогда начать работать ими. Ну, а если мне не удастся найти их и воспользоваться ими, то мои арендные денежки пропадут, а вам они свалятся с неба, — сказал я хладнокровно.
Старый грек видимо не мог понять, как это вдруг человек хочет платить аренду за несуществующее в настоящее время имущество. Видимо, он стал подозревать, уже не с сумасшедшим ли он имеет дело, да и жадность-то в нем тоже заговорила, как бы не продешевить. Долго, внимательно и подозрительно смотрел он на меня молча и наконец проговорил:
— Видите, пароход «Катарину» и три баржи я два года тому назад подарил моему старшему сыну Николе, с которым вам и придется иметь дело. Но его сейчас нет дома: он в Галаце, все ищет свою «Катарину» и наводит о ней справки.
— Когда же ваш сын будет в Браилове?
— Ожидаем его завтра вечером.
— Так передайте ему, что меня можно видеть в Бухаресте в гостинице «Метрополь» Хёрнера, куда я еду сегодня же вечером и где пробуду дней пять. От своих слов и обещаний я никогда не отказываюсь и не отпираюсь.
На этом мы распрощались, и в тот же вечер я уехал в Бухарест.

Через два дня приехал ко мне молодой грек, Николай Катчигера, прекрасно одетый и весьма представительной наружности. Он так же, как и отец его, видимо, принял меня за полоумного, но так же не прочь был проэксплуатировать меня и хлопотал только об одном, как бы слупить с меня, сколько возможно больше. После почти трехдневных переговоров, все время страшно интриговавших Катчигеру, мы наконец пришли к соглашению и отправились к нотариусу для заключения формального контракта. По этому контракту я принимал на себя все хлопоты по разысканию места нахождения принадлежащего Катчигере парохода «Катарина», с тремя при нем баржами, по освобождению их от секвестра, и в случае удачи я брал на себя управление работой и движением их в течение навигации 1878 года, а Катчигера, соглашаясь отдать мне пароход и баржи в мое распоряжение и пользование в случае нахождения мною их в исправном виде, имеет получать с меня арендную плату, в размере половины чистой прибыли от предприятия; срок, в который я должен был разыскать пароход и баржи, объявить ему о месте их нахождения и состояния и принять их в мое заведование, определен был двухнедельный, по миновании коего, если бы я их не нашел или отказался принять их, контракт этот теряет силу и считается уничтоженным.
Довольные, казалось, друг другом, мы расстались, и я сейчас же уехал в Журжево. Там я немедленно отправился к австрийскому консулу и агенту «Австрийского Ллойда» и, к великому его удивлению, предложил ему продать мне оптом весь сохранившийся еще на складе брикет; он с удовольствием продал мне его за бесценок, считая его давно уже пропавшим, а, получая с меня деньги, даже пожалел меня, что я выбросил деньги в окошко, так как охранить брикет от безнаказанного расхищения его войсками и жителями нет никакой возможности.

С.С.Воронов, узнав обо всем, содеянном мною за время моего отсутствия из Журжева, пришел в совершеннейший восторг и находил все мои мысли и соображения гениальными.
— Только уговор дороже денег, — говорил он: — когда придут мои паровые катера из Зимницы, то беспрепятственно, за приличную, конечно, цену отпускать им уголь из вашего теперь склада.
— Хорошо; только в таком случае и я поставлю вам условие, — обрадовался я возможности охранить мой брикет.
— Какое?
— Вы должны сейчас же поставить караул на складе, для охраны его от расхищения, а я за это буду отпускать брикет вашим катерам на 5 коп. в пуде дешевле, чем другим пароходам и лицам.
— Abgemacht! — хлопнув меня по руке, сказал Воронов и сейчас же сделал должное распоряжение.
Между нами было также условлено пока помалкивать обо всем.

Теперь, обеспечив себя и топливом, мне оставалось только ждать, когда же наконец будет заключен предварительный мир. Останется ли «Катарина» в Рущуке? и как мне завладеть ею и баржами? А вдруг турки, очищая Рущук, заберут ее с собой и повезут на ней своих людей и припасы?… и тому подобные мысли не давали мне покоя.
Было известно, что в Сан-Стефано ведутся переговоры о мире, но когда, что и как, — никто ничего не знал, а срок моего контракта с Катчигерой приходил к концу.
За два дня до срока я приехал в Бухарест, куда не преминул явиться и Николай Катчигера. Когда я ему сообщил, что я его пароход и баржи нашел, но отказался сообщить ему, где они находятся, он сначала как будто не поверил мне, но затем жадность все-таки заговорила в нем, и он начал приставать ко мне, чтобы я начинал сейчас же работать ими, чтобы я как можно скорее шел с ними в Галац, где он сейчас же добудет груз и т. д., не принимая во внимание всех доводов, приводимых мною в доказательство невозможности исполнения его планов.
Тогда я решился совершенно переменить с ним тактику и сразу буквально огорошил его вопросом:
— А где же взять каменный уголь, чтобы идти в Галац?
Катчигера задумался.
— А на чем же вы думали работать? — спросил он меня в свою очередь.
— Для работы у меня есть уголь здесь, — отвечал я, — и по моим расчетам его хватит на несколько месяцев.
— Где же вы его взяли? — удивился Катчигера.
— Я купил у австрийского консула в Журжеве весь тамошний склад угля «Австрийского Ллойда».
— Значит, вы будете уже за свой счет снабжать пароход углем?
— Непременно, и буду брать за него хорошую цену, потому что от нашего компанейского с вами пароходного дела, еще одному Богу только известно, что выйдет. Ну, а на угле-то я лично во всяком случае хорошо наживу.
Катчигера пришел в уныние, но недоверие ко мне, незнакомому ему человеку, и присущая грекам жадность к деньгам заставили его быстро прийти в себя и попробовать сделать мне, казалось, отчаянное предложение:
— Так не согласитесь ли вы взять у меня пароход и баржи в аренду за определенную ежедневную плату, а заключенный нами компанейский контракт уничтожить? — спросил он.
Этот вопрос Катчигеры, в свою очередь, слегка озадачил меня, хотя я ничего не имел против него, потому что для нас обоих, совсем не знавших друг друга, компанейское дело не могло быть особенно заманчивым, но после покупки угля у меня оставалось в кармане только несколько десятков золотых, да и Господь знает, когда еще придется воспользоваться пароходом, да, может быть, и совсем не придется, а греку надо будет все-таки платить, и это ставило меня в затруднение. Быстро сообразив все и подумав: «qui ne risque rien, ne gagne rien», я спросил грека:
— А на каких условиях вы желали бы привести ваше предложение в исполнение?
— О, об этом надо подумать, — ответил Катчигера.
— Конечно, — сказал я. — Так до завтра, до двенадцати часов. Будем вместе завтракать и постараемся договориться до чего-нибудь.
Катчигера ушел, а я очень и очень задумался.
«Куда я лезу? Не знаю ни местных условий, ни цен… С пароходным делом знаком сравнительно очень мало… Господь еще знает, что будет»… Но какой-то инстинкт подсказывал мне не упускать случая поправить дела и выйти с честью из затруднительного положения… На утро я совершенно успокоился, решив предоставить все воле Божьей, а там видно будет.

Ровно в 12 часов мы сошлись в условленном ресторане и заняли отдельный кабинет. Ели прекрасную дунайскую голубую форель, запивали ее рейнвейном и за кофе только начали разговор об интересовавшем нас деле. Катчигера запросил с меня аренды 5.000 франков, что выходило по курсу почти по 2.000 рублей в день, при чем он, не желая оставлять свое имущество без известного ему надзора, принимал на себя расходы по содержанию капитана, служащих и матросов, а также по снабжению парохода и баржей всеми необходимыми материалами, такелажем и топливом, при чем я за свой уголь в Журжеве должен был брать не дороже одного франка за пуд, обязывался платить аренду за месяц вперед, и мне предоставлялось распоряжаться пароходом и баржами уже по единоличному моему усмотрению; наконец срок аренды он назначал по 1-е октября 1878 года.
Вижу, что грек думает меня околпачить, что он назначает какую-то совсем несуразную цену, но, зная и русскую поговорку: «запрос кармана не дерет», я не пал духом, однако имел неосторожность предложить ему любую половину.
Катчигера, убедившись в моем неведении местных цен и условий и неопытности в этом деле, уперся и не шел ни на какие уступки, опираясь на войну, которая де баснословно подняла цены на все. Тогда я предложил ему или остаться при нашем контракте, чего ему, видимо, страшно не хотелось, или предоставить мне право подумать и сообразиться. На это он сейчас же согласился, и мы опять расстались с ним до 12 часов следующего дня, назначив свидание опять в том же ресторане.

Придя домой, я решился посоветоваться с хозяином моей гостиницы, для чего и попросил его к себе в номер. Он очень внимательно выслушал меня, вполне одобрил мои планы, отнесся ко мне очень сочувственно, но и он (мадьярский еврей) удивился алчности и бессовестности грека Катчигеры. По подробном обсуждении всех предложенных греком условий, принимая во внимание военное время, когда действительно все вздорожало, он находил возможным предложить ему за все по 2.000 франков в день, с уплатой этой аренды не более, как за две недели вперед. Когда же я ему объяснил, что у меня денег осталось уж мало, он очень любезно сказал мне:
— Это пустяки! Можете рассчитывать, что сорок — пятьдесят тысяч франков, которыми вы можете воспользоваться во всякий момент и располагать ими два-три месяца, всегда найдутся у меня.
— А за какие проценты? — спросил я.
— О! это пустяки, о которых и разговаривать не стоит, — успокоил он меня. — Не упускайте только этого очень хорошего дела.
Так-то подтвердилось на деле упомянутое мною выше искреннее расположение ко мне Г. Хёрнера, еврея-венгерца, который, не требуя от меня никакого обеспечения, не зная меня коротко, а только из одной ко мне симпатии, предоставлял мне «pour mes beaux yeux», так сказать, весьма значительную сумму — целый капитал.

На другой день переговоры с Катчигерой, весьма скоро убедившимся, что совсем обойти меня вовсе не так легко, продолжались недолго, и мы пришли к соглашению на следующих главных условиях: он отдает мне свой пароход «Катарина» с тремя баржами в аренду на срок до минования моей в нем надобности, но не менее как на 3 месяца, с платою по 2.500 фр. за каждые сутки, при чем он принимает на себя все расходы, как было говорено накануне; я обязываюсь отпускать ему уголь из своего склада в Журжеве по одному франку за пуд и уплачивать аренду по прошествии каждых семи дней, начиная со дня заключения контракта у нотариуса, за вычетом стоимости забранного пароходом в течение этого времени угля; если по каким-либо причинам, которых сейчас предусмотреть невозможно, мне совсем не удалось бы воспользоваться его пароходом и баржами, то контракт уничтожается, а заплаченных мною уже арендных денег он ни в каком случае мне не возвращает.
Запили мы наше соглашение замороженной бутылкой «вдовы Клико», отправились к нотариусу, у которого уничтожили старый контракт, заключили новый и в тот же день вечером разъехались: он — в Браилов, я — в Журжево, заручившись от него письмом к капитану «Катарины», которым он предписывал ему поступить в мое распоряжение.

Неделя подходила к концу, надо было платить Катчигере первую аренду, а об окончании военных действий и помину еще не было. Пришлось к сроку приехать в Бухарест и обратиться за помощью к моему хозяину, Г. Хёрнеру. Через час с небольшим на моем столе уже красовались стопочками две тысячи двадцати-франковых наполеонов, в получении коих Хёрнер взял с меня расписку на простой бумаге, с обязательством уплачивать ему по расчету 3% в месяц, по мере уплаты капитального долга, т.-е. только за то время и с той суммы, которая будет мною возвращаться ему, если уплату долга я буду производить по частям. Проценты эти, конечно, не маленькие, но по тем временам и в моем положении Г. Хёрнер поистине лишь выручал меня и делал мне огромное одолжение.
Внес я деньги нотариусу еще за день до срока, поспешил возвратиться в Журжево и к величайшей радости уже 15-го февраля узнал от Воронова, что 19-го февраля будет объявлен предварительный мир, по которому де турецкие войска обязаны очистить Болгарию и с 19-го февраля передать все крепости русским войскам. Таким образом и г. Рущук с его грозной «Араб-Табией» должен был быть занят нашими войсками 19-го числа.
На другой же день верность сообщенных мне С.С.Вороновым сведений начала подтверждаться — на том берегу Дуная было заметно и ясно видимо в бинокль большое движение. По Разградскому шоссе потянулись из Рущука турецкие войска всех родов оружия, ушел также вниз по Дунаю один из мониторов; в последующие дни это удаление турецких войск продолжалось безостановочно, и 18-го февраля утром ушел и второй монитор, а в Журжеве были всюду вывешены официальные объявления о заключении мира и о занятии 19-го февраля Рущука нашими войсками.

Теперь мне надо было позаботиться попасть на пароход «Катарина» непременно раньше занятия Рущука нашими войсками. Милейший Сергей Сергеевич Воронов помог мне в этом, предоставив в мое распоряжение шлюпку с четырьмя матросами, которые в ночь с 18-го на 19-е февраля тихо доставили меня благополучно до борта заарендованного мною парохода и, получив приличное вознаграждение, так же тихо, не производя ни малейшего шума веслами, отплыли тотчас же обратно в Журжево, чтобы добраться до него, пока еще не начало светать.
Разбудили капитана парохода, который, благодаря моему характерному полушубку, сейчас же признал меня и очень обрадовался, когда я предъявил ему контракт и письмо к нему от Катчигеры. Обрадовался он уже потому, что избавился от турок и пугавшего его весьма вероятного секвестра парохода и баржей русскими. Он сейчас же предложил мне турецкого черного кофе, но я от него отказался, чувствуя себя страшно утомленным, и предпочел завалиться в каюте, передав капитану русский коммерческий флаг и приказав поднять его с рассветом.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Плотовый мост через Дунай из Рущук в Журжево, 1877 год

В 6 часов утра меня разбудили сообщением, что меня желает видеть русский офицер, которому сказали, что пароход этот русский, и сам хозяин его отдыхает в каюте. По его строгому приказанию «немедленно разбудить хозяина» прибежали будить меня. Я быстро вскочил и вышел на верхнюю палубу, где нетерпеливо шагал русский офицер, штабс-капитан в адъютантской форме. Он сейчас же направился ко мне и довольно сурово спросил:
— Vous êtes le maître de ce bateau à vapeur? C’est à vous qu’il appartient? («Вы хозяин этого парохода? Он принадлежит вам?»)
— Да, пароход мой, — отвечал я ему по-русски. — Честь имею представиться — московский 1-й гильдии купец Андрей Андреевич Ауэрбах.
— Как вы сюда попали? — удивился адъютант. — Увидав русский флаг на пароходе, грешный человек, я не поверил ему и подумал, что нас хотят обмануть как-нибудь.
— Но теперь вы убедились, что сами обманулись…
— Но как вы-то сюда попали?
— Рассказывать об этом, капитан, будет довольно долго, а ведь вам, вероятно, нужно что-нибудь?
— И очень нужно, конечно. Мне приказано было временно командующим сейчас Рущукским отрядом, князем Дондуковым-Корсаковым, забрать как можно скорее все могущие только найтись здесь на Дунае перевозочные средства, до мельчайших лодченок включительно. Я так обрадовался, когда нашел у берега пароход, да еще с тремя баржами, а тут вдруг забрать его и нельзя! Обидно, если он в самом деле принадлежит русскому подданному?!…
— Это действительно существует, г. капитан, и я во всякое время могу доказать это документами, но имейте в виду, что я москвич и всегда готов быть полезным русским войскам и своим землякам, чем только могу.
Капитан взял под козырек и ушел, а я спустился в каюту досыпать.
Не прошло и часа, как меня опять разбудили, и тот же адъютант передал мне, что временно командующий Рущукским отрядом, князь Дондуков-Корсаков (впоследствии главноначальствующий на Кавказе), просит меня немедленно пожаловать к нему. Извинившись, что у меня здесь нет другого платья, кроме полушубка, на мне надетого, я вместе с адъютантом отправился к князю, который сейчас же принял меня и спросил: «как вы сюда попали?»
После того, как я вкратце сообщил ему всю правду, он улыбнулся и сказал:
— Можете ли вы взять на себя наискорейшую доставку нам сюда по Дунаю провианта из Батинского склада?
— Могу, ваше сиятельство. В моем распоряжении восьмидесятисильный пароход с тремя баржами в шестьдесят тысяч пудов емкости каждая.
— Видите ли, — продолжал князь, — мы полагали, что у турок здесь должны быть большие запасы, но оказывается, что они успели вывезти почти все. Скоро ли вы можете доставить нам… ну, хоть одну баржу с самыми необходимыми продуктами и потом перевезти сюда весь Батинский склад?
— А далеко ли отсюда этот самый Батинский склад, ваше сиятельство?
— Около тридцати верст сухим путем, а водой — не знаю.
— В таком случае, если только не будет задержки в нагрузке, одну баржу с самыми необходимыми продуктами можно будет доставить завтра же; что же касается времени, потребного для перевозки сюда всего склада, то это зависит от количества грузов, имеющихся в нем.
— А почем возьмете вы с пуда?
— На это, ваше сиятельство, я вам сразу ответить не могу, не зная точно ни расстояния, ни местных условий, ни времени, которое придется потратить на это пароходу и баржам.
— А когда же вы можете дать ответ?
— Весьма скоро, князь, только позвольте сходить мне посоветоваться с командиром парохода, который отлично знает реку и все местные условия; не более как через час я могу опять быть у вас.
— И прекрасно. Идите и возвращайтесь скорее, а я тем временем вытребую к себе интенданта отряда, который сообщит нам о количестве всех грузов в Батине, — и князь очень любезно распрощался со мной.
От капитана Павла я узнал, что до Батина всего 30 километров, что подниматься до него по Дунаю с тремя порожними баржами надо часов от 4-х до 6-ти, смотря по погоде, а спускаться с груженными баржами — часа 2–3; что же касается цены, то она много зависит от того, во сколько обойдется нагрузка баржей в Батине и выгрузка их в Рущуке, но что, во всяком случае, по одному франку с пуда будет цена хорошая.
Менее чем через час я возвратился к князю Дондукову-Корсакову, который очень обрадовался, увидев меня так скоро. Через несколько минут доложили и о приходе отрядного интенданта, к которому князь сейчас же и обратился при мне со следующими вопросами:
— Далеко ли отсюда до Батина?
— Верст 30, ваше сиятельство.
— Сколько у нас всего грузов на складе в Батине?
— Около трехсот тысяч пудов, ваше сиятельство.
— Какие продукты нам сейчас крайне необходимы?
— Мука, крупы, овес и ячмень, ваше сиятельство.
— Так вот, г. Ауэрбах, что вы теперь скажете нам? — обратился князь ко мне.
— Позвольте и мне, ваше сиятельство, предложить несколько вопросов г. полковнику.
— Пожалуйста.
— Скажите, пожалуйста, полковник, — обратился я к интенданту: — какими иными средствами могли бы вы доставлять продукты из Батинского склада в Рущук, если бы не появились мои баржи с пароходом?
— Единственно только погонцами, — отвечал интендант.
— А сколько пудов может поднимать каждая подвода?
— При настоящей распутице — не более 10–15 пудов.
— Так что вам потребовалось бы до тридцати тысяч подвод, чтобы поднять Батинский склад?
— Да, не меньше.
— А сколько же погонцев вы можете иметь для этого в вашем распоряжении, и сколько времени нужно погонцу на каждый оборот?
— От двух до трех сот погонцев. Обернуться же, при страшной заморенности их лошадей, каждый погонец сможет не скорее 4–5 дней туда и обратно.
— Следовательно, вам потребовалось бы более пяти месяцев, чтобы доставить сюда весь Батинский склад?
— Совершенно верно.
— Так во сколько же вам обошлась бы доставка каждого пуда?
— Да по три франка с небольшим.
Князь все время внимательно слушал.
— Теперь я могу, ваше сиятельство, — обратился я к князю Дондукову-Корсакову, — сообщить вам свои соображения и условия, на которых я могу взяться доставить своими пароходом и баржами весь Батинский склад в Рущук.
— Говорите, — коротко сказал князь.
— По наведенным мною справкам, рабочих для нагрузки в Батине достать невозможно. Но так как там есть войска, то нагрузка в Батине должна без задержки производиться казенными средствами и рабочими.
— Там целый Херсонский пехотный полк может нагружать, — перебил меня князь, — да и здесь в Рущуке выгрузка может тоже производиться войсками, и на вас не будут возложены ни нагрузка, ни выгрузка — это будет забота наша.
— Очень рад, ваше сиятельство. В таком случае я могу взять по одному франку с пуда, а не по три слишком, как это обошлось бы казне при доставке погонцами, и обязаться доставить в Рущук все продукты из Батина, если их там не больше трехсот тысяч пудов, в три приема, и если не будет ни малейшей задержки в нагрузке и выгрузке, считая на то и другое по двое суток, то не в пять месяцев, а менее чем в три недели, весь Батинский склад будет перевезен в Рущук.
— Да это для нас просто клад, — сказал князь весело. — А когда же вы можете приступить к работе?
— Если меня не задержат необходимыми предписаниями к смотрителю Батинского склада об отпуске продуктов на мои баржи и Херсонскому полку о нагрузке, то я сегодня же к вечеру могу быть в Батине, а завтра к вечеру, при успешной там нагрузке, первая баржа с самыми необходимыми продуктами будет уже в Рущуке.
— Превосходно! Так начинайте же с Богом, — протянул мне князь руку. — Все предписания и распоряжения будут готовы к трем часам, и вас мы попросим доставить их в Батин с вашим пароходом.
— Очень рад, что я могу быть полезен вам, князь, да и сам надеюсь заработать за свои труды, — раскланялся я с князем.
Когда, придя на пароход, я все рассказал моему капитану Павлу, он пришел в восторг и сулил мне громадные барыши. Да мне и самому казалось, когда я подсчитал все, приблизительно верно, что я покрою убытки на товарах, да еще и сам заработаю порядочно, но я жестоко ошибся, как оказалось впоследствии, потому что не принял в расчет, что значит иметь дело с интендантством, да еще во время войны, и имел неосторожность довериться и начать дело на слове — мне как-то и в голову не пришло, что прежде всего надо было заключить контракт с командующим Рущукским отрядом.

 

IX.

Интендант Рущукского отряда, М.К.Приоров. — Доставка мною грузов товарищества «Грегер, Горвиц и Коган» из Журжева и Зимницы и провианта из Батинского казенного склада в Рущук. — Торпеды на Дунае. — Зимница и Систово. — Другой греческий пароход «Геркулес». — Доставка Болховского пехотного полка из Рущука в Виддин. — Начальник Рущукского отряда, П.С.Ванновский.

Пары на пароходе были разведены; взяли мы одну баржу, чтобы перевезти мои товары из Журжева в Рущук, и с триумфом подошли в Журжево к месту моего склада каменного угля, где на берегу, еще издали увидевши пароход с баржей под русским коммерческим флагом, уже ожидала нас масса публики, в числе которой были и наши моряки, Воронов, Повалишин и другие.
Ко мне тотчас же явился некто Миронов, агент товарищества по продовольствию действующей армии, с просьбой переправить немедленно в Рущук из Журжева несколько сот бочек спирта и несколько тысяч пудов прессованного сена, а также взяться перевезти весь их склад из Зимницы в Рущук.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Рущук. Вид на пристань на берегу Дуная, фото 1878 года

Явились и другие коммерсанты, маркитанты с такими же просьбами и предложениями, соглашаясь без всяких возражений на назначаемые мною цены за перевозку и доставку их грузов в Рущук. Не более как часа через четыре, вся баржа была у меня полностью загружена прессованным сеном, спиртом и другими частными грузами, так что моего артельщика Маркова с нашими товарами пришлось уже взять на самый пароход.
Одним словом, дело закипело, и мы с капитаном Павлом порешили одну баржу, так как предложений было очень много, оставить для работы специально между Журжевом и Рущуком, а с двумя остальными баржами работать по перевозке Батинского склада.
В пятом часу того же дня мы уже пристали к Рущуку с первой баржей, наполненной всевозможными продуктами провианта. Предписание и документы к командиру Херсонского полка и к смотрителю Батинского склада были уже готовы; выгрузив с парохода свои товары и поручив Маркову озаботиться доставкой их в помещение, которое я успел нанять для них, оставив баржу под разгрузкой в Рущуке, я на пароходе с двумя другими баржами на буксире около 8-ми часов вечера двинулся вверх по Дунаю, по направлению к Батину.

Капитан Павел вздумал было запротестовать, ссылаясь на то, что ему доподлинно известно о заграждениях Дуная выше Рущука торпедами, почему де идти туда ночью крайне опасно, но я ему сказал:
— Полноте, капитан Павел! Почти десять месяцев прожили в Рущуке между жизнью и смертью, и, слава Богу, — ничего! Нечего бояться: «двум смертям не бывать, а одной не миновать!»
Мой командир сразу повеселел и вопроса об этом более не поднимал.
Ночью, однако, небо стало заволакивать тучами, и мы за совершенной темнотой должны были все-таки простоять на якоре часа четыре, в которые, впрочем, прекрасно заснули и набрались сил для предстоящей назавтра работы. Около 5 часов утра мы пришли в Батин и произвели своим появлением страшный переполох.
Я сошел на берег и пошел отыскивать полковника, командира Херсонского полка, и смотрителя склада, капитана Конькова. Хотя полкового командира и не оказалось в Батине, тем не менее старший после него штаб-офицер сейчас же распорядился о командировании двух рот для нагрузки, и в 7 часов утра работа закипела.
Чтобы не терять времени даром на стоянке парохода, пока будут грузиться баржи, я попросил офицера, наблюдавшего за нагрузкой, поторапливать солдатиков в нагрузке, обещав им хорошее «на водку», а сам с порожним пароходом пошел до Зимницы, где мне надо было узнать о количестве грузов товарищества и выбрать место, удобное для постановки баржей под нагрузку.

Расстояние от Батина до Зимницы около 35 верст, вверх по Дунаю, которые мы, однако, без буксира прошли менее чем в 3 часа времени. Дорогой мы встретили плывущий буек, который я приказал подхватить багром, застопорив машину; каково же было наше удивление, когда вслед за буйком мы вытащили на палубу парохода какую-то совершенно незнакомую нам длинную штуку, с прикрепленными к ней проволоками, оказавшуюся (как нам объяснили в Зимнице наши моряки) торпедой, сорванной, вероятно, ледоходом или чем иным.

Длинный свисток, данный пароходом, задолго еще не доходя до Зимницы, сделал в местечке тоже огромный переполох — жители повыскакали из домов и высыпали на берег. Когда мы подвалили к тому месту, где увидели группу наших русских моряков, мы отдали чалки; русские матросы ловко подхватили их, быстро закрепили, и вот через несколько минут я уже на берегу, обнимаюсь и целуюсь с совсем незнакомым мне лейтенантом Ушаковым и другими.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Передвижной телеграф русской армии в Зимнице, 1878 год

Потащили меня офицеры к себе на квартиру. Расспросам и радости о скором окончании войны конца не было! Провел я очень приятно часа два в компании наших милых моряков, виделся с агентом товарищества «Грегер, Горвиц и Коган», собрал все нужные сведения о количестве грузов, предстоящих к перевозке, к двум часам был уже опять на пароходе, и мы сейчас же отчалили.

Очень скоро долетели мы до Батина вниз по быстрому течению Дуная и застали одну баржу готовой к отправке, а другую только что начали грузить. Решив не дожидаться окончания погрузки другой баржи и прийти за ней через несколько дней, взяв готовую баржу на буксир и посадив на пароход несколько офицеров Херсонского полка и капитана Конькова, попросивших довезти их до Рущука, мы сейчас же отвалили, и я был очень доволен и счастлив, что мне удалось исполнить данное князю Дондукову-Корсакову обещание и доставить первую баржу с необходимейшими продуктами на другой же день.
По приходе в Рущук, я сейчас же отправился доложить князю о доставке первой баржи и был крайне удивлен и огорчен, узнав, что князь еще вчера поздно вечером выехал из Рущука, вызванный телеграммой в Петербург. С кем же и как я буду иметь дело по договоренной перевозке Батинского склада? Тут только пришло мне первый раз в голову, что я не позаботился о заключении письменного условия.
Опечаленный зашел я поесть в гостиницу «Исла-Хане». Спросил себе бифштекс и черного кофе; сижу и раздумываю: «как же теперь быть?» и не обратил внимания, как в ресторан вошел штаб-офицер, с Владимиром с бантом и мечами в петличке. Несколько раз он проходил мимо меня; наконец, он остановился около моего столика и спросил:
— Вы — г. Ауэрбах?
— Я, — что вам угодно?
— Вы, кажется, взялись по поручению князя Дондукова-Корсакова перевозить Батинский склад в Рущук вашими пароходом и баржами и сегодня уже доставили первую баржу, как доложил мне смотритель Батинского склада Коньков, приехавший сюда на вашем пароходе.
— Да. Но вам-то что же угодно? — продолжал я, не узнавая его.
— Вы меня не узнаете?.. Подполковник Приоров, интендант Рущукского отряда. Мы виделись с вами вчера у князя.
— Теперь вспоминаю. Чем же могу служить вам?
Он оглянулся кругом и, убедившись, что нас никто услышать не может, сказал:
— А что мне за это будет?
— Я вас не понимаю, полковник.
— У нас принято за правило: кто у нас наживает, должен делиться с нами, — продолжал не стесняясь подполковник Приоров. — Вы по моим расчетам должны нажить на этой операции очень много; поэтому у меня назначено получить с вас за нее двадцать тысяч рублей.
— А я вам ничего не дам, — отвечал я, возмущенный бесцеремонностью и нахальством Приорова. — У меня при предложении кн. Дондуковым-Корсаковым взять на себя наискорейшую доставку в Рущук продуктов Батинского склада и при получении его согласия на назначенную мною, весьма выгодную для казны цену, не было в виду подобных платежей и таких непредвиденных расходов.
— Да ведь князь-то уехал! Ищите его! А дело-то по приемке и по расчетам вы будете иметь со мной!..
— И все-таки я вам ничего не дам, потому что это не входило в мои расчеты, да, наконец, и давать-то не за что.
— Ну, как знаете! Только смотрите — будете раскаиваться. Честь имею кланяться.
И подполковник ушел из ресторана.

Допив свой кофе, я пошел на пароход. Взяв на буксир освободившуюся, оставленную накануне под выгрузку баржу с грузами из Журжева, мы отправились туда. На берегу было уже очень много грузов, подвезенных за день, для погрузки в мою баржу, почему я приказал командиру парохода на другой день, как только кончат нагрузку баржи, отвести ее в Рущук и затем идти порожним в Батин за оставленной там баржей, которую и привести в Рущук, а сам в тот же вечер уехал по железной дороге в Бухарест, где надо было платить арендные деньги за пароход.
Катчигера уже дожидался меня в Бухаресте и, получив следуемые ему с меня деньги, вместе со мной поехал в Журжево, чтобы осмотреть свой пароход с баржами, сделать необходимые распоряжения по возможному на ходу ремонту, повидаться с капитаном Павлом и расспросить обо всех подробностях их плена у турок.
Каково же было мое удивление, когда, приехав в Рущук, я застал там обе баржи с батинскими продуктами невыгруженными, что лишало меня возможности продолжать безостановочную работу ими и наносило большие убытки, так как тысячу рублей ежедневной аренды приходилось все-таки платить аккуратно.
Оказалось, интендант Приоров приказал не принимать грузов впредь до получения больших весов, которых в Рущуке не оказалось.
Нечего делать, пришлось идти к интенданту Приорову.
Между нами последовал следующий диалог:
— Чем могу служить? — как бы подсмеиваясь, спросил меня Приоров.
— На каком основании, полковник, приказали вы приостановиться приемкой продуктов, доставленных мною из Батинского склада? — спросил я сухо.
— По самой простой причине — весов нет казенных, а с частных я принимать не намерен.
— В таком случае я прикажу выгрузить баржи, свалить все продукты на берегу и брошу дело, — загорячился я.
— Перестаньте говорить несуразности, — возразил Приоров. — Грузы казенные, вы их приняли и отвечаете за них, «пока не получите от меня» квитанции в приеме их от вас в Рущукский склад.
Слова «пока не получите от меня» он особенно подчеркнул, а я только удивлялся его цинизму.
— Покоритесь лучше. Давайте двадцать тысяч рубликов, — продолжал не стесняясь интендант, — и все пойдет, как по маслу, и вам будет хорошо, да и мне не накладно.
— Во-первых, у меня двадцати тысяч нет, а, во-вторых, это совершенно против моих принципов.
— Двадцати тысяч я у вас сейчас и не потребую, — вы только должны дать мне честное слово русского дворянина, что вы мне их заплатите из первого получения. Что же касается принципов, то бросьте их — иначе всю жизнь останетесь нищим. Вот вы, например, поверили на слово князю Дондукову-Корсакову и не позаботились заключить с ним письменного условия, а он уехал, — вот и купайтесь теперь.
— Да ведь вы же были свидетелем наших условий с князем?
— Был, и к счастью моему, я единственный свидетель и, в случае спроса, так как работа вами уже начата, и совсем отрицать данного вам князем поручения нельзя, то я ведь не враг себе и покажу, что вы условились с князем перевезти Батинский склад в Рущук по 25 сантимов, т.-е. по 1/4 франка, с пуда.
— Да вы ведь отлично знаете, что мы условились по одному франку с пуда, и вы же сами подтвердили, что цена эта для казны очень выгодна?
— Нет, я слышал только о 1/4 франка с пуда, — невозмутимо сказал Приоров.
Я был прижат к стене и поставлен в безвыходное положение.
— Ну, положим, я соглашусь заплатить вам 20 тысяч рублей, — заговорил я. — Как же тогда будет с весами и приемкой?
— Никаких весов нам не надо, — обрадовался Приоров, чувствуя, что он сломил меня. — Подсчитаем количество мест, т.-е. мешков, кулей и ящиков, определим вес по определенному для каждого места весу, как вы рассчитываетесь и с товариществом, и завтра же обе ваши баржи будут выгружены, все продукты от вас приняты. Послезавтра ваш пароход поведет баржи в Батин опять за нашими продуктами, а вы с квитанцией от меня в кармане пойдете в Бухарест и по ассигновке, которую вам выдадут по моей квитанции из интендантства тыла действующей армии, вы получите денежки из полевого казначейства в Бухаресте. А получать-то вам приходится уже, должно быть, за 140 тысяч пудов, по франку с пуда. О, го, го! Ведь это по курсу-то выйдет почти 56 тысяч рублей! Порядочно!
— Ну, что вам стоить отдать из них 20 тысяч мне? — продолжал соблазнять меня Приоров: — и затем, уже без всякой задержки и остановки, доканчивать перевозку и, по мере каждой доставленной баржи, немедленно же получать от меня квитанцию и по ней деньги?
— Хорошо, 20 тысяч вам отдай, а вас завтра переведут куда-нибудь, и я опять остаюсь в таких же дураках, как и с князем?
— Нет, батюшка, мы такие дела чисто делаем. Мы сейчас составим с вами письменное условие на тех же основаниях, на которых вами заключен договор с товариществом, который заключим и подпишем, когда вы привезете мне 20 тысяч рублей, а пока я вам поверю на честное слово, — ведь это тоже некоторый риск с моей стороны? — выдам вам квитанцию и буду ожидать исполнения обещанного вами.
Волей-неволей, а пришлось соглашаться.
— Хорошо, я согласен, — проговорил я, тем не менее страшно сконфузившись.
— Так по рукам?! — обрадовался Приоров. Затем он позвал писаря и приказал заготовить письменное условие между нами.
При этом писарь доложил интенданту, что в канцелярии его дожидается еврей Шмуль.
— Пошли его сюда, — приказал Приоров.
Через несколько минут, через полуотворенную дверь, как-то бочком, крадучись, пролез типичный еврей средних лет, в пейсах и лапсердаке.
— А! Шмуль, здравствуй. Что скажешь? — спросил его Приоров.
— Да, вот просьба к вам, полковник, — заговорил будто робко еврей. — Уж вы хлебопечение-то оставьте за мной.
— Сказал уже тебе, что не могу, — возвысил голос интендант.
Еврей покосился на меня, видимо сейчас же признал во мне тоже стригомую овцу и, уже не стесняясь, обратился к интенданту:
— Ну, что вам даст этот хохол Николенко? — пятьсот рублей? А я, Михаил Капитонович, с удовольствием дам тысячу.
— Ах, ты, жид пархатый! — начал ругаться Приоров. — Еще смеет торговаться?! Вон, мерзавец!
— Ну, полторы, — смиренно начал еврей пятиться к двери.
Но Приоров, рассвирепев по-видимому, наскочил на него и буквально вытолкал его в шею.
Еврей исчез, но через несколько секунд голова его и протянутая рука с двумя пачками радужных просунулись в дверь.
— Две тысячи наличными вперед, Михаил Капитонович.
— Вон, мерзавец!
Жид исчез за дверью, но сейчас же опять просунулся — в руке у него было уже три пачки.
— Три тысячи, Михаил Капитонович, — последнее слово.
— Да ты что? смеешься надо мной, негодяй, что ли? Вот я тебя!.. — кричал интендант и бросился к жиду с кулаками.
Но дверь захлопнулась, чтобы через минуту опять открыться. Еврей вошел уже уверенной походкой и подал Приорову четыре пачки радужных кредиток.
— Видно, вас, Михаил Капитонович, не пересилить. Получайте.
Приоров взял деньги, внимательно пересчитал их и, убрав в свой объемистый бумажник, обратился ко мне:
— Вот с этими мерзавцами ничего нельзя делать на честном слове, как с вами. Надует непременно. Так, видите, как мы вынуждены поступать с ними — денежки вперед.
— Ступай, Шмуль, к писарю, — обратился Приоров к еврею: — скажи, чтобы заготовлял условие.

Не правда ли, характерная по своему цинизму картинка?! И такой интендант-подполковник, с орденом Владимира с бантом и мечами, осмеливается еще говорить о честном слове и называть других мерзавцами и негодяями?!
В тот же день баржи были выгружены и уведены опять в Батин, а мне выдана квитанция в приеме доставленных мною 146.000 пудов, по одному франку с каждого пуда, для представления ее в интендантство тыла действующей армии, находившегося в Бухаресте.
Должен я был в этот раз пробыть в Рущуке дня два, чтобы подсчитать артельщика Маркова в продаже привезенных нами из Москвы товаров. Оказалось, что водка Поповская и Смирновская да вся обувь были расхватаны в первые же два дня; чай, сахар, папиросы и гильзы требовались тоже хорошо, но табак, теплые перчатки, фуфайки и в особенности полушубки совсем не спрашивались.
Приказав Маркову стараться как можно скорее сбыть все остатки, хотя бы и со значительным убытком, я собрался было отправиться в Журжево и далее в Бухарест, как в лавку явился офицер в адъютантской форме и передал мне, что начальник отряда просил меня сейчас же пожаловать к нему. Иду в сопровождении адъютанта, который и привел меня к генералу П.С.Ванновскому, бывшему начальнику штаба в отряде наследника-цесаревича.

В довольно большой комнате, за просторным столом сидели посередине генерал Ванновский, по левую руку от него — контр-адмирал Дм. Зах. Головачев, давно мне знакомый, и с правой стороны еще какой-то моряк в форме гвардейского экипажа (впоследствии я узнал, что это был капитан 2-го ранга Тудер). Поздоровались. П.С.Ванновский обратился ко мне.
— Ввиду некоторых политических соображений, нам нужно, как можно скорее, доставить в крепость Виддин пехотный полк, чтобы, заняв крепость русскими войсками, положить конец пререканиям между румынами и сербами за право владения этим пунктом. Так вот можете ли вы взяться немедленно за доставку туда Волховского пехотного полка, с его тяжестями и обозом, на вашем пароходе и баржах?
— Не зная, ваше превосходительство, количества людей, лошадей и грузов, предстоящих к перевозке, я не могу дать вам ответа.
— Трёх ваших барж и парохода совершенно достаточно, чтобы поднять всех и всё, — вмешался Дм. Зах. Головачёв.
— А далеко ли до Виддина водой? — спросил я.
— Должно быть, верст от пяти до шести сот, — отвечал опять контр-адмирал Головачёв. — Виддин расположен на правом берегу Дуная, против самого Турн-Северина, и ваш пароход с тремя не особенно тяжело гружёными баржами свободно дойдет туда на пятые сутки.
— Можно ли рассчитывать, Дмитрий Захарович, — спросил я, — что пароход с баржами может вернуться в Рущук через десять дней?
— Бесспорно, — отвечал г.Тудер. — Если вы туда, вверх по Дунаю, пройдете с груженными баржами не более пяти суток, то обратно вниз и с порожними баржами вы, конечно, пройдете далеко менее.
— А нагрузка и выгрузка? Надо и на них положить хоть три дня? Во всяком случае, при расчёте оборота в 10 дней, — обратился я к генералу Ванновскому, — я могу взяться за доставку в Виддин Болховского пехотного полка.
— Сколько же вы с нас за это возьмёте? — спросил генерал.
— Тридцать тысяч франков, ваше превосходительство, — быстро сообразил я стоимость такого рейса себе в 25 тысяч франков, при десятидневной работе и плате по 2 500 франков в день аренды за пароход и баржи.
— Это живодёрство! — закричал генерал Ванновский и даже вскочил со стула.
— Перед вами, ваше превосходительство, не живодёр, а такой же русский дворянин, как и вы! — взорвало меня. — Мне здесь делать нечего, честь имею кланяться.
И с этими словами я вышел и отправился прямо в Журжево, где ещё поспел на поезд, с которым и уехал в Бухарест.

В интендантстве тыла действующей армии меня не задержали. Представив квитанцию Приорова, я на другой же день получил талон к ассигновке, по которой мне причиталось, по курсу дня, получить в рублях около 56 тысяч рублей кредитных. Стоило мне это удовольствие всего десять полуимпериалов, данных столоначальнику. В этот же день я встретил в Бухаресте и самого подполковника Приорова, сообщившего мне, что он остановился в Европейской гостинице и будет ожидать меня завтра к себе до часу дня.
Видимо он приехал в Бухарест, чтобы воздействовать в канцелярии интендантства тыла на скорейшую уплату следовавших мне денег, проследить за мной и самому поскорее получить выговоренные себе 20 тысяч рублей. В полевом казначействе с меня ничего не взяли и без всякой задержки выдали причитающуюся мне сумму всё новенькими, запечатанными по сто штук в пачке, кредитными сторублёвыми бумажками. Никогда в жизни, ни до, ни после этого, мне не было так жаль денег, как этих злосчастных 20 тысяч рублей, которые я должен был отдать подполковнику Приорову.

Едва я возвратился в свою гостиницу «Метрополь» и успел отдать половину моего долга милейшему хозяину Хёрнеру, как явился ко мне адъютант и сообщил, что главнокомандующий тылом действующей армии, Александр Романович Дрентельн, просит меня немедленно явиться к нему.
Что такое?!…
Бросаю всё. Еду. Александр Романович, знавший меня ещё со времён польского восстания, когда он командовал лейб-гвардии Измайловским полком, встречает меня с телеграммой в руках и смеётся. Читаю переданную им мне телеграмму: «Прошу немедленно выслать Ауэрбаха ко мне в Рущук. Ванновский».
— Что это значит? — спрашивает Дрентельн.
Я подробно рассказал ему о столкновении моём с генералом Ванновским дня три тому назад. Александр Романович внимательно выслушал и сказал:
— Положим, вы не багаж и не военный груз, вы-сы-лать вас я не могу, но, тем не менее, Болховской-то полк не-об-хо-ди-мо, как можно скорее, доставить в Виддин, и вы, как русский патриот, каким я вас давно знаю, должны это сделать и помочь в этом.
— Я ничего против этого не имею, ваше превосходительство, — отвечал я, — и даже рисковал проработать в убыток, если бы пароходу и баржам пришлось на это потратить более десяти дней, а генерал Ванновский, ничего не разобравши, обозвал меня живодёром, и уже по одному этому я не желаю иметь с ним никакого дела.
— И вы совершенно правы, — сказал Дрентельн. — Но сделайте это в особое одолжение мне, я вас прошу об этом.
— Я могу исполнить вашу просьбу, Александр Романович, — проговорил я, — только при одном условии, чтобы я не имел никакого дела с генералом Ванновским.
— Извольте, вы будете иметь дело только со мной. На каких условиях соглашались вы принять на себя перевозку Волховского полка?
— За тридцать тысяч франков, с тем, однако, чтобы нагрузка полка в Рущуке была окончена в один день, выгрузка в Виддине точно также, и полк со всеми своими тяжестями и обозом должен разместиться в трёх баржах, так как большего количества барж у меня нет.
— Хорошо. Я согласен. Можете вы сегодня же с вечерним поездом выехать в Рущук?
— Могу.
— Думаю, нам не для чего задерживаться заключением контракта? Надеюсь, вы можете удовольствоваться официальной от меня бумагой на ваше имя о данном вам мною поручении перевезти вашим пароходом и тремя баржами Волховской пехотный полк из Рущука в Виддин, с обязательством заплатить вам за это 30 тысяч франков здесь, в Бухаресте, немедленно по представлении вами записки от полкового командира о благополучном прибытии полка к месту назначения. Можете?
— Конечно, могу, ваше превосходительство.
— В таком случае, с Богом! А Ванновского я сейчас извещу телеграммой, чтоб он сделал немедленно распоряжения о погрузке полка завтра же с раннего утра.
— Сделайте одолжение, — баржи у меня готовы.
Часа через полтора адъютант привёз мне обещанную бумагу, и в 5 часов я уже выехал в Рущук.

В тот же вечер я был у генерала Ванновского. Доложили ему обо мне. Он вышел в приёмную и спрашивает меня:
— Что вам угодно?
— Мне, ваше превосходительство, — отвечаю я, — ничего не угодно от вас, а полагал, что я вам нужен. Но так как Александр Романович ввёл меня в заблуждение, то честь имею кланяться.
И с этими словами я поворачиваюсь и выхожу. Тогда Ванновский догоняет меня, хватает за рукав и раздражённо говорит:
— Так нельзя. Ведь вы же взялись перевезти Волховской полк в Виддин?
— Совершенно верно, ваше превосходительство. Александр Романович очень просил меня об этом, и я согласился на это, только благодаря его просьбе, и полагал, что вам об этом известно.
— Да, Дрентельн телеграфировал мне. Когда же вы можете приступить к перевозке?
— Немедленно, ваше превосходительство, если только Волховской полк совершенно готов к выступлению.
— Да, готов. Значит, завтра утром ему можно садиться на баржи?
— Я просил бы ваше превосходительство сделать распоряжение, чтобы завтра, с самого раннего утра, начали грузить тяжести, обоз и лошадей; а людей мы посадим, когда уже окончится вся эта погрузка, которую желательно окончить завтра к вечеру, чтобы успеть отвалить после завтра с рассветом. Господ же офицеров я попрошу к себе на пароход, где в их распоряжение может быть предоставлена кухня.
— Прекрасно. Так сообщите сейчас же в штаб, в каком месте будут поставлены баржи к нагрузке, чтобы безошибочно направить туда все грузы.
— Слушаю, ваше превосходительство, — откланялся я.

«Голенький — ох, а за голеньким — Бог», говорит русская пословица, которая в этот день вполне оправдалась на мне. Зашёл я в штаб, пришёл на пароход, и мы с моим капитаном Павлом уже тужили, что в десять дней не вернуться, почему, вероятно, придётся взять на этой работе убыток, как на реке раздался длинный пароходный свисток. Мы выскочили на палубу и увидали, что пароход с тремя железными баржами, в котором капитан Павел сейчас же узнал «Геркулеса» (тоже греческий пароход), делает уже оборот и заявляет желание причалить к нашей «Катарине». Через несколько минут чалки его были уже закреплены, положен трап, и владелец его, грек, весьма недурно и свободно говоривший по-французски, сидел уже в нашей рубке и с наслаждением попивал с нами русский чаёк за имевшимся у меня самоварчиком. Оказалось, что он зимовал в Австрийском Турн-Северине (как раз против самого Виддина) и, узнав о заключении предварительного мира, отправился вниз по Дунаю, в надежде найти работу, но таковой по пути нигде ещё не нашёл.
Мне это было, как нельзя более, на руку, и я сейчас вступил с ним в переговоры, не возьмётся ли он от меня уже перевезти пехотный полк из Рущука в Виддин, и сколько он за это возьмёт с меня… Он очень обрадовался моему предложению, и в два-три слова мы пришли к соглашению, что он берётся перевезти пехотный полк с его тяжестями, если только всё разместится на его сравнительно небольших трёх баржах, за десять тысяч франков, а в случае, если бы ему пришлось взять и тащить ещё четвёртую баржу, то тогда за неё я должен прибавить ему две тысячи франков. Для меня же это было весьма выгодно во всех отношениях — давало мне заработок на самой цене до 20 тысяч франков и не лишало меня возможности безостановочно продолжать работу по перевозке продовольственных складов: Батинского — казённого и Зимницкого — товарищества.
Сговорившись также молчать и отнюдь не разглашать наших договорных условий, мы все легли спать, чтобы отдохнуть и с рассветом приняться за работу по нагрузке полка.

Пехотные солдаты оказались, однако, настолько неловки в подобной работе, что она шла страшно медленно; это вынудило меня обратиться за помощью к моим приятелям‑морякам, которые сейчас же командировали для этого несколько человек, и когда пришли матросы, то работа буквально закипела.
Часа в 2 дня приезжал на берег П.С.Ванновский, чтобы посмотреть, как идет нагрузка, и при этом обратился ко мне:
— Когда же вы думаете кончить нагрузку и отправиться в путь?
— Нагрузка лошадей, обоза и тяжестей должна окончиться к вечеру, ваше превосходительство, — отвечал я уверенно. — Людей посадим уже после вечерней зари и ужина, а на рассвете, Бог даст, и отвалим.
— Смотрите же! — пригрозил генерал.

Полк, не зная, на сколько времени он отправляется в Виддин и придется ли ему еще возвратиться в Рущук, тащил с собой и все офицерские повозки и такую массу грузов, не желая ничего оставлять, что к пяти часам ясно обнаружилась невозможность погрузить и разместить все на трех баржах, и пришлось подать к нагрузке еще четвертую баржу. Все это отняло, конечно, много лишнего времени, и, когда во время солнечного заката П.С.Ванновский опять приехал на берег и увидал целую массу еще не погруженных тяжестей, он, не принимая во внимание, что грузятся по условию для меня не обязательные четвертая баржа и масса лишнего груза, — разгорячился и буквально раскричался на меня самым грубым образом.
— Эй, вы, московский хвастун, что ж вы меня уверяли, что к вечеру кончите погрузку?! Да вам и завтра её не окончить еще!
— Вы понапрасну горячитесь, ваше превосходительство, — старался я сдержать себя и говорить хладнокровно. — Я принимал на себя обязательство перевозить Волховской полк при непременном условии размещения его со всеми тяжестями на трех баржах; из чувства патриотизма я, увидев, что полк не может разместиться в трех баржах, без всяких требований лишнего вознаграждения дал четвертую баржу, принимаю массу лишнего, против условия, груза тоже даром. Работаю сегодня весь день, как вол, и не думал заслужить за это от вас только крики да брань.
— Да вас ещё не так надо ругать за ваше хвастовство, — продолжал кричать рассвирепевший начальник отряда. — В бараний рог вас согнуть надо!
— Опять изволите горячиться зря, ваше превосходительство, и, во всяком случае, преждевременно.
— Молчать! — закричал опять генерал.
— Нет, ваше превосходительство, молчать я не буду и признаю, что вы, пожалуй, имели бы ещё право обозвать меня хвастуном, если бы завтра с рассветом мой пароход и баржи с Болховским полком не отошли от Рущука.
— Хорошо-с! Увидим-с! Я приеду на рассвете к обещанному вами отходу парохода, и тогда, поверьте, вы дешево со мной не разделаетесь, — все грозился Ванновский.
— Повторяю в последний раз, ваше превосходительство, если только не последует ночью остановки по причинам, не зависящим от меня, в посадке гг. офицеров на пароход и людей на баржи, то пароход отойдет в пять часов утра. А теперь мне некогда разговаривать с вами, надо кончать погрузку, — закончил я и пошел на баржу, а генерал дал шпоры своему коню и поскакал с адъютантом на гору, в город.

Работали мы настойчиво и не покладая рук. Я охрип и потерял голос от постоянного крика и громких распоряжений, но к 12 часам ночи погрузку всех тяжестей кончили, и я послал сказать полковому командиру (милейшему полковнику, фамилию которого теперь забыл), как было условлено между нами, чтобы вели людей, а сам пошел на пароход чай пить и закусить.
Пароход «Геркулес» был гораздо больше «Катарины», с большими, светлыми каютами, и офицеры разместились в них довольно удобно, даже с комфортом. Хозяину его я выдал авансом 2 000 франков; остальные он имел получить с меня по представлении квитанции полкового командира о благополучной доставке полка в Виддин. В четыре часа ночи все было готово — нижние чины на баржах и офицеры с полковым командиром во главе и с денщиками на пароходе; «Геркулес» отвалил от борта «Катарины», чтобы сделать маневры по взятию барж на буксир и скреплению их между собою; а я пошел на берег, к стоявшим у него баржам, чтобы по окончании маневров, как мы условились с командиром «Геркулеса», подать ему маханием платка, ровно в пять часов, сигнал к отправлению. Маневры длились немного менее часа; совсем уже рассвело, но я, сидя на высоком камне, выжидал, пока выйдет назначенное мною начальнику отряда время. Ровно в пять часов утра я трижды махнул платком, и «Геркулес», напрягаясь и пыхтя, двинулся в путь, таща за собой выравненный гуськом четыре баржи.
Я, усталый до изнеможения, остался сидеть на камне и выжидал, пока пароход с баржами скроется за большой горой, выходившей уступом в довольно крутом повороте Дуная, сейчас же повыше Рущука. Только что последняя баржа ушла за гору, и я собирался идти отдыхать на свой пароход «Катарина», я при восходящем солнце увидел генерала Ванновского, спускающегося к самой реке верхом, в сопровождении контр‑адмирала Дм.Зах.Головачова. Я остался сидеть на камне. Генералы подъезжают ко мне вплотную.
— Ну-с, господин хвастун! — иронически и сердито обращается ко мне Ванновский. — Ваш пароход стоит вон у берега и не думает еще отваливать, а ведь, кажется, уж рассвело?!
Я до того был уставши и совершенно без голоса, что не в состоянии был уже ни вспылить, ни рассердиться и только еле-еле прохрипел:
— Это стоит другой мой пароход, а тот с Болховским полком уже далеко, — показал я рукой на дым, густой струей поднимавшийся над горой.
— Да как вы смели отправить пароход, — заревел опять на меня генерал, — когда я сказал вам, что приеду к отвалу?
— А я вчера докладывал вам, что пароход отойдет в 5 часов, — продолжал я хрипеть. — И не моя вина, что вы не приехали во время.
Ванновский собирался было опять ругать меня, да тут вступился за меня уважаемый Дмитрий Захарович:
— Теперь, Петр Семенович, когда вода пошла уже на убыль, каждый час дорог, и Андрей Андреевич совершенно прав, отправив пароход в назначенное время.
Ванновский, не сказав больше ни слова, и Головачев ускакали, а я поплелся спать на пароход, где и повалился, как убитый, не раздеваясь.

 

X

Пловучий мост через Дунай между Журжевом и Рущуком. — Главнокомандующий тылом действующей армии А. Р. Дрентельн. — Интендант тыла армии А. М. Тиньков. — Поставка сапогов и мешков. — Летние увеселительные сады в Бухаресте. — Расчеты. — Отъезд мой из Румынии. — Поездка в Одессу в 1879 году для окончательного расчета с интендантами. — Н. Н. Фигнер.

Работа парохода «Катарина» шла безостановочно и очень успешно по перевозкам грузов из Зимницы, Батина и Журжева. Из последнего работа, впрочем, прекратилась с наводкой между ним и Рущуком превосходного пловучего моста плотовой на якорях системы, по которому было установлено постоянное сообщение между обоими берегами Дуная. Мост этот, длиною больше версты, удивлял всех проезжавших по нем многочисленных иностранцев своей простотой и практичностью применения его системы на такой исключительной по своей быстроте реке, как Дунай. Для пропуска судов два раза в сутки он очень легко и свободно разводился близ Рущукского берега выпуском по течению нескольких плотов; об этом извещалось для всеобщего сведения вывешиванием на обоих берегах флагов на высоких мачтах. Вторичная наводка на место выпущенных плотов не представляла никаких затруднений и производилась тоже очень быстро.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Плавучий мост из Рущука к Журжево, 1878

Задержек в выдаче интендантом отряда Приоровым квитанций в исправной доставке Батинских продуктов больше не встречалось, и я без всяких задержек получал по ним деньги в интендантстве тыла армии в Бухаресте, правильное сообщение с которым было восстановлено отходом ежедневно двух пассажирских поездов от самого Журжева.
На двенадцатый день после отхода вернулся в Рущук пароход «Геркулес» и привез мне квитанцию полкового командира в благополучной доставке в Виддин Волховского пехотного полка. Поэтому пришлось ехать в Бухарест, чтобы получить деньги от А.Р.Дрентельна и рассчитаться с хозяином «Геркулеса», да кстати заключить с ним контракт на аренду мною на месяц его парохода с баржами, на что я решился, желая ускорить окончание принятых мною на себя доставок грузов.
Когда я явился к А.Р.Дрентельну, он сейчас же сделал на квитанции пометку «выдать» и, вспомнив, что я тверской уроженец, постоянно живущий в Москве, спросил меня:
— Не возьметесь ли вы поставить нам из Кимр или из Москвы семьдесят тысяч пар сапогов? Они нам экстренно нужны; австрийский же подрядчик ставит нам никуда негодную дрянь, чуть не с картонными подошвами, хотя на вид сапоги весьма приличные.
— Никогда не занимавшись специально такими товарами, ваше высокопревосходительство, я не могу дать вам сейчас решительный ответ, — отвечал я, — но если желаете, могу сейчас же запросить об этом в Москву по телеграфу?
— А как скоро может быть ответ?
— Да, полагаю, дней через пять; во всяком случае не больше недели.
— Пожалуйста, справьтесь кстати и о цене.
Через пять дней я получил из Москвы следующую телеграмму: «Срок поставки месяц, приемка в Москве, первый сорт, цена шесть с полтиной». Везу телеграмму к Александру Романовичу.
— Ах, они мошенники! — обрадовался Дрентельн. — Берут за такую дрянь по двадцати франков, а ведь это по курсу выходит по 7 рублей 50 коп.! Так беритесь же за этот подряд.
— Позвольте, ваше высокопревосходительство, тут является масса вопросов, которые прежде надо выяснить.
— Какие?
— Прежде всего — совершенная невозможность срочной доставки грузов от Москвы до Бухареста.
— Вам выдадут свидетельство, что это — военный груз, и он пройдет без всякой задержки вплоть до Бухареста и всего только с одной перегрузкой в Яссах.
— Затем, уплата денег за товар в Москве при приемке?
— Я прикажу выдать вам аванс.
— Наконец провоз и накладные расходы?
— Как за военный груз, вам не придется платить за провоз.
— А накладные расходы?
— Что вы подразумеваете под накладными расходами? — спросил, в свою очередь, Дрентельн.
— Придется, все-таки, платить кое-где начальникам станций, да и приемщикам здесь; потом — приказчики, подвоз в Москве на железную дорогу, доставка здесь с вокзала в склад. Наконец и мне надо же заработать сколько-нибудь за мои хлопоты.
— Неужели же на все это мало одного рубля на каждую пару? — удивился было Александр Романович.
— Да! Вы, значит, предлагаете мне взять подряд за ту же цену, какая теперь платится австрийскому подрядчику, т. е. по 7 рублей 50 коп. за пару? — догадался я.
— Само собой разумеется, — отвечал Дрентельн. — У нас будет уже громадная выгода в доброкачественности сапогов.

Александр Романович Дрентельн подал мне свою карточку, попросив меня при этом сейчас же отправиться с ней к интенданту тыла армии, полковнику Александру Михайловичу Тинькову, и сказать ему, что он рекомендует меня для поставки 70 тысяч пар сапогов.
Являюсь к Тинькову. Милейший, добродушнейший и честнейший, как оказалось потом, Александр Михайлович принял меня очень любезно, предложил мне сейчас же познакомиться с кондициями этой поставки и подать, как можно скорее, письменное заявление, пожалуй, и в запечатанном пакете, если пожелаю.
Когда я объяснил Тинькову, что я вовсе не желаю принимать участия в торгах и что берусь за это дело только по самостоятельному, личному предложению главнокомандующего тылом армии, с обязательством, на совершенно особых условиях, поставить сапоги лучшего качества, непременно кимрского и московского производства, по той же цене, 7 р. 50 к. за пару, как и австрийские плохие сапоги, — то он ответил мне, что теперь уже поздно устроить дело так, потому что торги уже объявлены, и обойти их теперь уже нельзя. При этом он посоветовал мне сбавить немного цену, хоть на самые пустяки — копеек 10 или 15 на пару, и тогда, наверное, поставка останется за мной, так как, по имеющимся у него сведениям, австрийские подрядчики не намерены и не могут будто бы взять дешевле 20 франков, т. е. семи с полтиной за пару.
Придя домой, сделав все подсчеты и соображения и решив, что накладных расходов ни в каком случае не выйдет более 50 коп. на пару, я на другой день в запечатанном пакете подал свое заявление, назначив цену по 7 рублей 25 коп., так как находил, что мне совершенно достаточно нажить за мои труды и хлопоты по 25 коп. на каждой паре; сейчас же я вступил и с Москвой в телеграфную переписку, чтобы выработать подробности условий.
Но «человек предполагает, а Бог располагает», говорит пословица, которая, однако, с успехом могла бы быть переиначена для интендантства армии в 1878 году так: «начальство предполагает, а интенданты располагают». Так она вполне оправдалась, по крайней мере, на мне с кн. Дондуковым-Корсаковым и Приоровым, и дважды потом еще с А.Р.Дрентельном и интендантством тыла армии.
Разные там начальники отделений да столоначальники не пожелали иметь дело с лицом, рекомендованным самим главнокомандующим, не надеясь получить с него должную мзду, и потому, зная приблизительно мои условия, шепнули знакомым уже им австрийским евреям-контрагентам и устроили так, что на торгах низшая цена (по 7 рублей) осталась за ними. Торги, совершенные по всем правилам формалистики и на всех самых законных основаниях, должны были быть утверждены А.Р.Дрентельном, и остались мы только при одном желании и предположении поставить хорошие сапоги, а интендантство получило и приняло опять еврейско-австрийскую гниль, но зато все были сыты — только солдат-герой получил никуда негодный сапог!

Второй аналогичный случай в интендантстве тыла армии был со мной же, по поводу поставки мешков. Пришлось мне от одного неисправного плательщика за перевезенные ему пароходом грузы получить вместо наличных денег холщовыми мешками. Прихожу я как-то в интендантство за получением талона к ассигновке и в кабинете интенданта вижу на окне несколько джутовых мешков. Спрашиваю, что это за мешки. Узнаю, что это образцы, по каковым назначены на днях торги на поставку 130 тысяч мешков. Справляюсь о цене образцов; оказывается, цена довольно дорогая — от 29 до 35 коп. за мешок, смотря по качеству.
Говорю интенданту А.М.Тинькову, что у меня есть мешки, только не джутовые, а холщовые, которые во всяком случае гораздо прочнее и лучше; он сейчас же предложил мне принять участие в торгах, что даст мне возможность сбыть мешки без убытка.
Наученный уже опытом с сапогами, я, конечно, не сказал ни Тинькову, ни кому другому ни слова о том, по какой цене я мог бы безубыточно поставить мешки, а, придя домой и сообразив, что образцу самого низшего сорта джутового мешка цена была в 29 коп. за штуку, тогда как мой холщовый мешок был даже за долг взят мною лишь по 26 коп., я сейчас же написал заявление с предложением поставить 60 тысяч мешков по 26 коп. за мешок всего на сумму 15 600 рублей и, приложив на другой день к заявлению требовавшийся залог, в размере 5% с объявленной суммы, всего 780 рублей, подал в интендантство запечатанный пакет к торгам на мешки.
Наступил день торгов. По окончании устных торгов, на которых низшая цена по 28 коп. осталась за каким-то евреем, приступили к вскрытию конвертов. Низшая цена по 26 коп. оказалась моя, и я, совершенно успокоенный удачной развязкой со случайно попавшими мне мешками, ушел домой.
Через несколько дней узнаю, что назначены новые торги, так как эти не утверждены за мной, по несоблюдению мною установленных законом формальностей, а именно: написанием в заявлении количества мешков (60 000) и цены (26 коп.) не прописью, а цифрами, и потому еще, что я предлагал поставить не все требовавшееся (130 000) количество мешков, а только 60 тысяч. Между тем мешки нужны были, как говорится, до зарезу, и каждый день промедления в поставке их наносил казне значительный ущерб. Ловко вывернулись интендантские чиновники, чтобы только подряд не попал в мои руки. Меня это взорвало, и я решил отмстить за это, во что бы то ни стало.

Новые торги были назначены через две недели. Приготовил я опять заявление, четко, прописью и в скобках цифрами проставил все количество сто тридцать тысяч (130 000) штук мешков и цену по три (3) копейки за каждый, приложил требующийся по закону пятипроцентный залог в размере ста девяноста пяти (195 р.) рублей и подал свой запечатанный пакет в самый последний момент, т. е. перед самым началом устных торгов. Так как по предыдущим торгам моя цена в 26 коп. была уже известна, то на устных торгах низшая цена состоялась по 25 3/4 коп. за мешок; при вскрытии по окончании устных торгов и чтении заявлений из запечатанных пакетов попалась даже цена и в 25 1/2 коп., но мой пакет, вскрытый по очереди последним, произвел необычайный эффект, и А.М.Тиньков, прочтя его, удивленно обратился ко мне с следующим вопросом:
— Вы не ошиблись, Андрей Андреевич?
— Нет, — коротко отвечал я.
— Как? все количество и по три копейки за штуку? — продолжал удивляться интендант.
— Вы удивляете меня вопросами, полковник. Если прежние торги не были утверждены за мною по причине допущенных мною по неведению ошибок, то теперь о таковых и речи быть не может.
— Да вы же возьмете большой убыток?
— А вам какое дело? Может быть, я пожелаю и совсем пожертвовать мешки казне?
Ничего мне возражать больше не могли. Оставалось только утвердить торги за мной, что и было сделано через несколько дней, когда я получил из интендантства повестку, вызывающую меня для подписания контракта. Являюсь. Подают мне к подписи контракт. Конечно, я отказываюсь от подписи его и объявляю, что я раздумал и отказываюсь от этой поставки, оставляя представленный мною залог в пользу казны. Картина! Делать нечего, пришлось опять назначать торги через две недели. А время все идет и делает казне все более убытка, только благодаря любостяжанию интендантских чиновников. Иначе зачем же было доводить до этого?

Не проще ли было не придираться к формальностям, а если это уже решительно неизбежно, то попросить меня переписать лишь мое заявление по форме, утвердить первоначальные торги в количестве 60 тысяч мешков за мной, а в остальных 70 тысячах — за следующей наименьшей ценой?!..
Когда я распродал кое-как в Рущуке большинство привезенных мною из Москвы товаров, раздарил все теплые вещи, оказавшиеся уже совершенно не нужными по случаю наступившего тепла, братушкам-болгарам и частью туркам, покрыв убытки этой операции пользой от пароходной работы, — меня окончательно потянуло домой, в Россию; но меня задерживали неоконченные еще расчеты с интендантом Приоровым и товариществом Грегер, Горвиц и Коган, затянувшиеся, казалось мне, до бесконечности.
По утрам и днем приходилось хлопотать по разным местам и учреждениям, а вечера коротать в бесчисленных садах Бухареста, где процветала в то время шансонетка и куда после дневной жары устремлялись решительно все деловые люди, чиновники и военные. Кто шел туда действительно отдохнуть за чашкой шоколада или кружкой пива в вечерней прохладе, кто — флирта ради, кто — покутить вовсю, в компании шансонетных певиц и женщин всевозможных национальностей, из которых француженки и румынки были в самом большом фаворе; первые — по своему шику и веселости, вторые — по своей сохранившейся еще античной красоте и страстности. Вообще, румынские женщины и дамы, даже высшего общества, придерживаются весьма легких и свободных нравов, а во время войны 1877—1878 годов, с появлением массы молодцов, сорванцов-красавцев русских, легкость и свобода нравов превратились в совершенную разнузданность и распущенность, и, без сомнения, в следующем румынском поколении появилось немало русых и блондинов.

С агентами товарищества Горвиц и К° расчеты были окончены мною, сравнительно, скоро и без всяких недоразумений; с несколькими случайными отдельными кладчиками и говорить нечего — тоже, но с интендантством дело пошло в затяжку: подполковник Приоров под всевозможными предлогами все задерживал выдачу мне последней квитанции по окончательному расчету.
В конце концов он буквально выклянчил, чтобы я возвратил ему экземпляр письменного договора, заключенного со мной и подписанного им, на перевозку Батинского склада, за который он же взял с меня 20 тысяч рублей. Не подозревая даже, чтобы этот договор мог еще понадобиться мне по окончании расчета и чтобы могли при этом последовать какие-либо недоразумения в будущем, когда этот договор мне будет необходим как оправдательный документ, я только удивлялся, зачем Приоров так настойчиво добивался его возвращения, и я обещал ему возвратить его, как только он выдаст мне окончательную квитанцию, по которой мне причиталось получить еще около семи тысяч рублей, терять которые я совсем не намеревался.
Тогда Приоров не находил более препятствия к выдаче мне окончательной квитанции, но вручил мне ее лишь тогда, когда получил от меня столь важный, как оказалось впоследствии, документ. К несчастью, за это время Приоровских проволочек интендантство тыла армии было упразднено, и была образована особая расчетная комиссия, местопребывание коей было назначено в Одессе, куда и перевозились все дела и документы интендантства тыла и куда должны были обращаться все лица, не успевшие окончить своих расчетов с казною в Бухаресте.
Я лично об этом особенно не тужил, а, напротив, обрадовался: наконец-то вырвусь из этого ада кромешного! — и сейчас же уехал в Москву, не особенно много горюя о том, что, вместо денег, у меня была лишь квитанция г. Приорова в кармане. В августе 1878 года я вернулся в Москву, и у меня сейчас же началась переписка с расчетной комиссией в Одессе об уплате последних причитающихся мне денег по перевозке Батинского продовольственного склада в Рущуке. Долго не мог я добиться толку: то дела еще не привезены из Бухареста, то дела еще не разобраны, и т. п. — бесконечные оттяжки. Терпение мое наконец лопнуло от такой безрезультатной переписки, и в августе 1879 года я сам поехал в Одессу.

Подмазав слегка маленьких чиновников, я в течение нескольких дней добился, что дело по расчету со мной было наконец найдено; я представил при прошении мою окончательную квитанцию. Жду неделю, почти каждый день хожу в комиссию за справкой; жду другую неделю, а результата все никакого. Наконец, в один прекрасный день мне один из секретарей передал, что мне следует повидаться на дому с начальником отделения, у которого мое дело. Иду. Тот принимает меня очень любезно и говорит не стесняясь, что я могу быть удовлетворен очень скоро, так как мое дело бесспорное, но все-таки надо получить с меня за это что-нибудь.
— Сколько же надо? — спросил я с негодованием.
— Да тысячи две, не меньше, — невозмутимо отвечал начальник отделения.
— Помилуйте, мне получить-то приходится всего каких-нибудь семь тысяч? Вы же сами говорите, что дело бесспорное, и вдруг, здорово живешь, дать вам за это две тысячи рублей!? За что же?
— А за то, что не задержим.
— Это чересчур много.
— Ну, извольте. Полторы тысячи, для вас только.
Я наотрез отказал и был за это жестоко наказан. Дня через два, придя опять в комиссию за справкой, я узнал, что по моему делу состоялся уже доклад, по которому постановлено: «ввиду возбужденных в уголовном порядке уже нескольких дел по обвинению подполковника Приорова, интенданта Рущукского отряда, в злоупотреблениях и подлогах по службе, передать и дело по расчету с подрядчиком Ауэрбахом в высочайше утвержденную следственную комиссию под председательством генерал-адъютанта Глинки-Маврина».

В этой следственной комиссии, которая как раз в то время переводилась из Одессы в Петербург, я тоже ничего добиться не мог и так ни с чем принужден был уехать из Одессы, о которой у меня сохранились, тем не менее, самые приятные воспоминания, благодаря прекрасной в тот год осени на юге, продолжительному морскому купанию и частому посещению мною двух очень симпатичных семейств, в которых я был принят как свой человек.
Семейство генерал-лейтенанта Николая Семеновича Гора, начальника коммерческого порта в Одессе, состояло тогда только из него, супруги его Марии Семеновны и ее сестры Елизаветы Семеновны Юрьевой, которая, с детства быв очень дружна с моей женой, перенесла свои симпатии и на меня. Н.С.Гора был безукоризненной честности военный инженер и вместе со мной возмущался бесцеремонностью и лихоимством интендантских чиновников.
В другом семействе, приходившемся мне немного сродни и состоявшем из действительного статского советника Павла Ивановича Циммермана, его жены Александры Федоровны и дочерей Лидии, Веры, Софьи и Александры, я бывал очень часто и проводил там время очень приятно и весело. Там же я познакомился и со знаменитым в настоящее время певцом, тенором Николаем Николаевичем Фигнером, служившим тогда, еще совсем юным мичманом, на пароходе «Россия» Добровольного русского флота. У него был тогда очень маленький голосок, правда, приятного тембра, но не допускавший и мысли об известной артистической карьере в недалеком будущем. Помню, как мы с кузинами подтрунивали над ним, когда он уверял, что непременно бросит морскую службу, поедет учиться в Италию, посвятит себя артистической карьере и во что бы то ни стало добьется и будет известным певцом. Врожденный талант подсказывал ему правду и толкал его на истинный путь. И как блестяще оправдалась его, как казалось тогда, ни на чем не основанная уверенность!

 

XI

Смерть императора Александра II. — Большая московская промышленная выставка 1882 года. — Коронация императора Александра III. — Переезд мой в Сибирь. — Томский губернатор И. И. Красовский. — Интеллигентные ссыльные. — Поступление на службу Богословского горного округа. — Поездка по рр. Оби и Иртышу для закупки хлеба округу. — Недоразумения с томским губернатором А. П. Булюбашем. — Полицмейстер Л. Н. Некрасов.

Как громом, поразило Москву событие 1-го марта 1881 года и известие о мученической смерти обожаемого народом монарха, императора Александра II. Город убрался траурными флагами; все церкви переполнялись молящимися на панихидах по убиенном государе, и всюду слышались самые искренние стенания и рыдания. Да и нельзя было не приходить в ужас от такого адского злодеяния, учиненного, в довершение несчастья, русскими злоумышленниками, которых можно назвать и признать только самыми злыми людьми и врагами России, да и вся Россия как бы замерла от ужаса и стыда. Но неумолимое время все сглаживает, и вскоре после этого ужасного события Москва уже готовилась в самой кипучей деятельности к большой российской промышленной выставке и к коронации императора Александра III. Выставка открылась в мае 1882 года, а коронация государя Александра Александровича состоялась в московском Успенском соборе 15-го мая 1883 года.
В те времена я проживал в Москве. Выставку я посещал каждый день и могу сказать с полной патриотической гордостью, что большая выставка 1882 года была богата, роскошна экспонатами и велика экспонентами, показавшими товар лицом и ясно доказавшими, что Россия в промышленном отношении идет вперед гигантскими шагами.

К несчастью, благодаря гнуснейшему преступлению 1-го марта 1881 года, коронация Александра III, на которой должны были прибегать к разным предохранительным мерам, производила какое-то удручающее впечатление и не имела ничего общего с тем энтузиазмом и торжеством народным, которыми отличались дни коронации Александра II.
В дни коронации Александра III в мае 1883 года я имел честь состоять в числе охраны, учрежденной на это время из благонадежных обывателей, и, по случайному совпадению, в день традиционного торжественного въезда в Московский Кремль из загородного Петровского дворца, был в охране на Тверской улице, близ часовни Иверской Божией Матери и Лоскутной гостиницы, на том же самом месте, как и в памятные августовские дни 1856 года. Та же торжественность, тот же парад, те же шпалеры войск, те же золотые фаэтоны и кареты, та же огромная блестящая свита, окружавшая императора Александра III, как и при Александре II, но государь ехал серьезный, хмурый, не раскланиваясь с приветливой улыбкой на обе стороны народу, который не был свободно допущен на улицы, а оттеснен на перекрестках за перетянутые через них канаты; не было народа на крышах всех зданий и домов, не было той массы публики на всех балконах и в окнах домов по Тверской, а потому и не могло быть тех громовых восторгов и криков ура, которыми, как могучей волной, встречалось и провожалось затем вплоть до Большого Кремлевского дворца торжественное шествие Александра II. Какая-то особая печать грусти и тоски лежала на всех коронационных торжествах 1883 года.

В конце мая 1884 года судьба забросила меня в Сибирь, где я поселился в Томске, и где мне пришлось прожить, прослужить и применять мою музыкальную деятельность в течение более 16 лет. Тогда в Томске был губернатором Иван Иванович Красовский, бывший перед этим московским вице-губернатором, а еще раньше инспектором студентов Московского университета. Я знавал его еще в Москве, как большого bon-vivant’a, вечно ухаживающего за кем-нибудь, посещающего чуть не каждый день оба казенные театра, все концерты, балы и маскарады; поэтому мне было очень интересно встретиться с ним в Томске, как с самостоятельным администратором.

По приезде туда, я немедленно же явился к нему. Принял и встретил он меня очень любезно и радушно.
— Очень рад видеть вас. Помню, помню — вы, кажется, еще такой большой музыкант.
— Не заправский музыкант, ваше превосходительство, а большой и серьезный любитель музыки.
— Ну, батенька, у нас в этой глуши и таких мало. Вот вы и поможете мне оживить деятельность здешнего отделения Императорского Русского музыкального общества, а то дирекция наша совсем заснула и затеяла было даже закрывать отделение, да я не позволил.
— Очень рад буду, если могу быть полезен вам.
— Ко мне еще приехал на днях из Петербурга новый чиновник особых поручений, Николай Семенович Горкуша, прекрасный баритон. Я хоть и не слыхал его, но все говорят — хороший певец. Вот я и ему прикажу оживлять томскую музыкальную деятельность.

Довольно характерно — губернатор приказывает своему чиновнику особых поручений петь публично?!..
Впрочем Ив. Ив. Красовский, старый холостяк, еще хорошо сохранившийся, сам по себе очень добрый человек, но крайне горячий и вспыльчивый, не способный никому сделать зла умышленно, причинял много неприятностей даже самым близким к нему людям своим самодурством.
Так, однажды, часа в два ночи, он вдруг потребовал к себе полицмейстера, а таковым тогда был в Томске, в одинаковых с губернатором чинах, действительный статский советник Михаил Андреевич Архангельский — милейшая, добродушнейшая и честнейшая личность, весьма любимая и чтимая всеми горожанами. Делать нечего, пришлось почтенному Михаилу Андреевичу, только недавно легшему спать после ночного объезда города, вставать, одеваться и ехать к губернатору. Красовский принимает его, лежа в постели, и говорит:
— Когда я лег спать, мне пришло в голову… ну, помните, мы еще говорили с вами утром?…
— О частном приставе Линском? — спросил полицмейстер.
— Да, да, о нем. Так вот я, чтобы не забыть до утра, и послал сейчас же за вами.
— Так вам, Иван Иванович, чем беспокоить себя, дожидаясь моего приезда, было бы проще, кажется, записать карандашиком на клочке бумаги, что собственно вам желательно было сказать мне по этому поводу.
— Ну, извините, не догадался. Спокойной ночи.

Другой, почти аналогичный случай был лично со мной. Сижу я как-то у знакомых; играем в винт. Входит прислуга и говорит мне, что приехал казак от губернатора и спрашивает меня. Выхожу в переднюю, там действительно казак. Спрашиваю:
— Что надо?
— Пожалуйте немедленно к губернатору.
— Да ты с ума сошел?… Уже двенадцатый час ночи.
— Так точно. Послали меня за вами с час тому назад. Вас дома не застал, вернулся и докладываю: «их дома нет, ваше превосходительство».
— Ну? — перебил я казака.
— А их превосходительство как зыкнет на меня: «болван! пошел, разыщи и предоставь живого или мертвого!» Так уж пожалуйте к начальнику губернии.
Бросил карты, еду к губернатору. Застаю в халате, неистово шагающим по залу.
— Что это вас собаками не сыщешь! — чуть не кричит на меня раздраженный Красовский.
— Да не обязан же я, ваше превосходительство, сидеть постоянно дома и ожидать, не понадоблюсь ли я вам?! — удивился я.
— Видите, меня за ужином рассердили. Я разволновался и никак уснуть не мог; ваша же игра на рояле действует на меня всегда так успокоительно…
И с этими словами губернатор подошел к роялю, сам открыл крышку и, указывая мне на стул, сказал совсем уже мягким голосом:
— Сыграйте мне, пожалуйста, что-нибудь нежное.
Досадно, но рассердиться на него серьезно, право же, не было никакой возможности. Я сел за рояль и сыграл ему Valse mélancholique (A moll) Шопена.
— Вот спасибо, так спасибо! Теперь я усну спокойно, — пожал мне руку губернатор.

Отличительной, симпатичной и очень хорошей чертой характера Ив. Ив. Красовского, надо признать, было то, что он относился крайне сочувственно к интеллигентным уголовным ссыльным, которым всегда помогал стать на ноги, не смотрел на них, как на отверженцев общества, а как на несчастных, которые за свои былые ошибки и проступки и без того уже несут непосильное, часто чересчур суровое наказание, не говоря уже про то, что между ними нередко встречаются и невинно пострадавшие.
Зато он не переносил политических, административно-ссыльных, в которых он искренно видел врагов престола и отечества. В то время в Томске издавалась «Сибирская Газета», издателем и редактором которой был местный содержатель книжной торговли и библиотеки для чтения, человек умный, ловко эксплуатировавший своих служащих, но корчивший из себя либерала; поэтому почти все его сотрудники состояли из политических ссыльных, которые, служа как будто идее, порицали всегда всех общественных деятелей, администрацию и т. д., все, конечно, в пределах, возможных для подцензурного издания, и таким образом давали издателю труд свой чуть не даром.
Ив. Ив. Красовский несколько раз порывался прекратить это вредное по направлению издание, но ему это не удавалось, потому что дело велось умно, осторожно, и серьезно привязаться к нему не было возможности. Поэтому губернатор очень обрадовался, когда явился желающий издавать другую местную газету, с целью именно противодействовать направлению «Сибирской Газеты». Он очень скоро исходатайствовал разрешение на издание новой газеты «Сибирский Вестник» и на утверждение редактором-издателем ее, дворянина, кандидата прав, В.П.Картамышева, который, однако, довольно долго был только как бы фиктивным редактором, а главными руководителями нового издания были хорошо известные губернатору, очень любимые им уголовные ссыльные Е. В. К* и П. М. П* — люди умные, отлично образованные, знакомые с прежних еще времен с ведением газетного дела.

Как ни странно, может быть, но надо отдать справедливость интеллигентным ссыльным разных категорий, что именно и исключительно им Сибирь обязана своим культурным развитием.
Первый камень в этом направлении положили декабристы; потом политические ссыльные несколько иной категории, как Достоевский, Чернышевский и другие; с появлением, после польских восстаний в 1831 и 1863 годах, ссыльных поляков, в Сибири начали создаваться первые заводы и промышленные заведения, в организации и управлении коих поляки принимали самое деятельное и живое участие; этому же, а также развитию искусств и мысли, содействовали очень много и уголовные интеллигентные ссыльные, между которыми часто встречались люди энергичные, деятельные, всесторонне образованные, истинно хорошие и вполне честные.
В противоположность вышепомянутым симпатичным категориям ссыльных, Сибирь кишела еще и категорией антипатичных ссыльных, к которым принадлежали из политических — ударившиеся в анархизм, кричащие, что в России все скверно и все надо уничтожить, преимущественно из молодых, ратующих против власти, а сами стремящиеся только к власти, не терпящие чужих мнений и убеждений, считающие только свои взгляды верными и непреложными; а из уголовных — отъявленные и отпетые мошенники, взяточники и любостяжатели, хотя, к несчастию, и между ними встречались люди очень умные, образованные и даже хорошо воспитанные.

Почти за совершенным отсутствием в Сибири свободных, не занятых службой или своими торговыми делами развитых и образованных людей, большинство сотрудников в новой газете «Сибирский Вестник» составилось, в противоположность «Сибирской Газете», в которой фигурировали исключительно политические ссыльные, из ссыльных уголовных. Нужно сказать еще, что политические ссыльные были страшными антагонистами и врагами уголовных ссыльных (за самыми редкими исключениями — только если они и в уголовном ссыльном видели социалиста и анархиста), считая их преступниками, осужденными судом, а себя — героями, борцами за идею и против власти, которая, опасаясь их огромного будто бы влияния на народные массы, без всякого суда и расправы сослала их в Сибирь административным порядком. В свою очередь, уголовные ссыльные недолюбливали политических за их высокомерное, заносчивое к ним отношение. Поэтому весьма естественно и понятно, что обе газеты сразу стали во враждебные между собой отношения, что, в сущности, было губернатору на руку; но как бы то ни было, а факт налицо, что обе газеты существовали исключительно трудом и работой ссыльных, только разных лагерей и категорий.
В результате получилось, что через два-три года «Сибирский Вестник», поддерживая законом установленную власть, отвечавший всегда умно и сдержанно на заносчивые нападки «Сибирской Газеты», так сказать, похоронил последнюю, так как она зарапортовалась до такой степени, что ее закрыли распоряжением министерства непосредственно, без всякого ходатайства о том со стороны местного губернатора.
Довольно долго «Сибирский Вестник» существовал вне конкуренции и пока он находился в руках умных, опытных и вполне порядочных людей, как Е. В. К* и П. М. П*, он издавался весьма интересно, полно и добросовестно. Но вскоре, когда Е. В. К* и П. М. П* были помилованы и совсем уехали из Томска, эта газета стала падать; а когда бывшему издателю «Сибирской Газеты», Петру Ивановичу Макушину, человеку умному и очень ловкому, удалось опять исходатайствовать разрешение на издание сначала справочного «Томского Листка», весьма скоро переименованного в ежедневную газету «Сибирская Жизнь», он стал сильно конкурировать с «Сибирским Вестником» и мстить ему за его бывшие отношения к прежней «Сибирской Газете». И появились в Томске снова две враждующие между собой местные газеты; «Сибирский Вестник», попав в еврейские руки и потеряв окончательно свой приличный облик, не мог выдержать конкуренции ловко веденной «Сибирской Жизни», начал падать все больше и больше, и в настоящее время еле-еле влачит свое жалкое существование, тогда как «Сибирская Жизнь» г. Макушина процветает.

Я забежал, однако, несколько вперед, а надо сказать еще несколько слов о губернаторе Ив. Ив. Красовском. Он любил и поощрял общественную жизнь, тем более, что, как старый холостяк, он не мог устраивать у себя больших приемов и вечеров, хотя бы уже потому, что провинциальный monde вообще страшно щепетилен, завистлив, от скуки однообразной жизни в глухой, страшно отдаленной от всех культурных и цивилизованных центров губернии, полон всевозможных сплетен, злословия и клеветы. Так, например, с Ив. Ив. Красовским жила его племянница, Ольга Федоровна (за таковую он, по крайней мере, официально выдавал ее), девушка не самой уж ранней юности, хорошо образованная и прекрасно воспитанная, а злые дамские языки всегда трещали, что это его любовница, и потому никто из дам monde’a, за самыми ничтожными исключениями, не бывал у губернатора, которого даже бомбардировали по этому поводу анонимными письмами. Однажды я попал к нему как раз в момент получения им анонимного письма, самого пасквильного и возмутительного содержания. Не зная, в чем дело, я спросил его:
— Вы, кажется, очень расстроены чем-то, ваше превосходительство?…
— Возьмите, прочтите, — подал он мне письмо; и когда я пробежал письмо, у него буквально со слезами на глазах и в голосе вырвалось невольное признание:
— Ведь вот подлецы какие! А ведь Оля мне то же, что для вас ваша Настя!

А Настя была моя дочь, которая очень нравилась Красовскому и своей миловидностью, и своей воспитанностью; разница была только в том, что Настя была моя законная дочь, а Ольга Федоровна — незаконная дочь Ивана Ивановича, чего она, конечно, и сама не знала, привыкнув с детства знать и видеть в нем своего дядю.

Как я упомянул уже раньше, губернатор выразил свое желание, чтобы его чиновник особых поручений, И.О. оркуша, и я приняли участие в деятельности местного отделения Императорского Русского музыкального общества, но привел свое желание в исполнение как-то дико. Несмотря на то, что это учреждение частное и совершенно самостоятельное, ему следовало бы: или переговорить об этом с кем-нибудь из членов дирекции, или написать частное письмо к председателю отделения, а он, не долго думая, закатил в дирекцию формальную бумагу, на губернаторском бланке и за №, в форме предложения пригласить на долженствовавшее вскоре быть общее собрание членов вновь прибывшие музыкальные силы: Н.С.Горкушу и А.А.Ауэрбаха. Дирекция, вероятно, обиделась, но, тем не менее, все-таки прислала нам приглашения на общее собрание, на котором, однако, заявила, что она в полном составе отказывается от своих званий и слагает с себя дальнейшее заведование делами общества. На мое заявление, что мы приглашены сюда лишь в качестве лиц, могущих содействовать оживлению деятельности общества, что мы даже еще и не действительные члены, поэтому не имеем права голоса, и нам не может быть еще никакого дела до того, что министерство выходит в отставку, — мне отвечали, что существующая дирекция пришла к заключению о невозможности продолжать ведение дела в Томске, почему и выходит, а если мы — другого мнения, то нам и книги в руки. Поэтому я счел своим долгом, чтобы не дать повода думать и говорить, что мы стремимся занять звания директоров, отказаться от баллотировки. Когда же приступили к закрытой баллотировке записками, и я оказался избранным, я все-таки решительно отказался от почетного звания директора отделения, обещав при этом помогать дирекции, чем только могу, для развития музыкальной деятельности отделения. И могу с гордостью сказать, что добросовестно держал свое слово и высоко держал музыкальное знамя в продолжение более четырнадцати лет, посвятив Томскому отделению Императорского Русского музыкального общества все свои музыкальные знания и способности, всю свою энергию и вложив туда массу труда. Впрочем о деятельности музыкального общества будет речь еще впереди.

Состоя в 1886/7 годах инспектором страхового общества, я был командирован в Восточную Сибирь, но, к несчастию, успел побывать только в городах Енисейске и Красноярске, где заболел сыпным тифом в очень тяжелой форме. Пролежав в Красноярской почтовой гостинице более шести недель, я не мог продолжать путь далее на восток, потому что очень ослабел, и должен был вернуться в Томск. Осенью 1888 года брат мой, горный инженер Александр Андреевич Ауэрбах, бывший тогда главноуправляющим Богословского горного округа на Урале, предложил мне место их коммерческого агента по закупке в Западной Сибири пшеницы, ржи и овса, требовавшихся для Богословских заводов в огромных размерах. Я принял это предложение с тем большим удовольствием, что, кроме приличного заработка, такое поручение, сопряженное с большими разъездами по обширным пространствам Западной Сибири, давало мне еще возможность близко ознакомиться с этим богатым краем и с бытом его населения.

Намерение и желание главноуправляющего Богословским горным округом покупать потребный для заводов хлеб хозяйственным способом были вызваны тем, что в навигацию 1888 года подрядчики, по случаю повышения цен, не доставили всего принятого на себя количества хлеба, что ставило управление в весьма затруднительное положение, благодаря в тот год полному неурожаю в Пермской и западных уездах Тобольской губернии. Поэтому управление Богословских заводов, озабоченное прокормлением своего рабочего населения и служебного персонала, достигавшего 20 тысяч, самым верным и по возможности самым дешевым способом, решило впредь покупать хлеб, масло, свечи и другие предметы первой необходимости хозяйственным способом, непосредственно из первых рук, приобрести свои пароходы, баржи и доставлять ими до Филькинской пристани на реке Сосьве все приобретаемые по рекам Иртышу и Оби хлебные грузы и продукты. Ввиду неурожая местного и необходимости, поэтому, обратиться в места более отдаленные, и принимая во внимание, что надо было воспользоваться водным путем, как наидешевейшим для доставки купленных грузов, мне пришлось в ту же осень, для отыскания хлебных запасов на местах их производства, объехать довольно значительный район Тарского уезда Тобольской губернии, Акмолинской и Семипалатинской областей, в бассейне реки Оби, но, к несчастью, и во всех этих округах был в 1888 году, если и не совершенный неурожай, то, во всяком случае, порядочный против обыкновенного недород, почему цены везде держались сравнительно довольно высокие.

По Иртышу оказалось вообще запасов меньше, и поэтому цены там стояли выше, чем по Оби, в Томской губернии, которая издавна не без основания считается житницей Сибири, где и оказались, несмотря на недород текущего года, довольно значительные запасы всех сортов хлебов от прежних лет. Я выше сказал, что цены «сравнительно стояли довольно высокие», сравнительно потому собственно, что в Томской губернии, до проведения великого сибирского железнодорожного пути, когда за дальностью расстояния хлеб вывозить было некуда, а при богатейшей почве глубокого чернозема и хороших климатических условиях почти всегда бывали баснословные урожаи, то нередко цены на все хлеба бывали крайне дешевы. Мне, например, не раз случалось покупать в Томске, на базаре губернского города, пшеничную муку по 30 коп. за пуд, ржаную — по 20 коп. за пуд, овес — по 12 до 16 коп. за пуд и т. д., в том же роде за всевозможные крупы, горох и прочее, — насколько же еще дешевле цены бывали в деревне, на месте производства хлеба!..
Но в 1888 году, когда хлеб мог выносить даже дорогую гужевую перевозку на дальние расстояния, и его повезли в пораженные неурожаем уезды Тобольской губернии, цены на все хлеба поднялись и в Томской губернии, что, конечно, благоприятно отразилось на экономическом положении крестьян Томской губернии. То же самое повторилось и в 1892 году, только при еще более благоприятных для томских крестьян условиях, когда уже большинство уездов Тобольской губернии было опять поражено совершенным неурожаем, а в Томской губернии, напротив, был баснословный урожай.

Богословский горный округ снабдил меня в 1888 году обильными средствами, прикомандировал ко мне приказчика и артельщика-кассира, что дало мне возможность в короткое время скупить все заказанное округом количество пшеницы, ржи и овса, с обязательством сдачи их продавцами в навигацию 1889 года на пристанях по реке Оби; дней за десять до Рождества, мы все трое, окончив нашу операцию закупки, были уже в Томске.
На другой же день моего возвращения в Томск, бывший тогда полицмейстер, Л.Н.Некрасов, прислал мне записку, что губернатор требует меня явиться к нему завтра, в 10 часов утра; а губернатором томским был тогда Александр Петрович Булюбаш, известный по всей России, вместе со своим братом, предводителем одной из южных губерний России, под названием «доносчики», благодаря существовавшей несколько месяцев, по поводу их, полемике между «Вестником Европы» и Катковскими «Московскими Ведомостями».
А.П.Булюбаш был человек желчный, раздражительный и при том мнящий себя неограниченно всесильной властью; поэтому желание видеть меня, выраженное в форме требования через полицмейстера, нисколько не удивило меня, хотя до тех пор я не имел с ним никаких дел и даже ни разу с ним не встречался.

На другой день, ровно в 10 часов утра, я был у губернатора, который жил тогда, так как казенный губернаторский дом только еще строился, на частной квартире, где у него не было отдельной приемной. В кабинет к нему или в соседний зал меня не пригласили, и потому пришлось дожидаться его в передней. Наконец, их превосходительство изволили выйти в переднюю, с телеграммой в руках и, не стесняясь ни прислуги, ни дежурного полицейского чина, изволили прямо с криком обратиться ко мне, даже не здороваясь:
— Как вы смеете скупать хлеб в моей губернии?…
— Не понимаю замечания вашего превосходительства, — удивился я.
— Не понимаете… а это что? — и губернатор сунул мне телеграмму, бывшую у него в руках.
Читаю: «Из Колывани. Томск — губернатору. Весь хлеб, намеченный мною для поставки Томскому тюремному замку, скуплен Ауэрбахом для Богословских заводов. Рубанович».
— Все-таки ничего не понимаю, ваше превосходительство, — возвратил я телеграмму губернатору, — почему это жид, Рубанович, может покупать хлеб в вашей губернии, а мне это как будто бы возбраняется?
— Очень просто, — продолжал кричать губернатор. — Рубановичу купить хлеб для тюремного замка поручил я. В моей губернии голод; хлеб и без того страшно поднялся в цене, а вы вдруг являетесь и начинаете со спекулятивными целями скупать хлеб, чем искусственно подымаете цену на него еще больше.
— Еще более не понимаю вас, ваше превосходительство, — отвечал я. — Из телеграммы жида Рубановича даже вы могли усмотреть, что я хлеб купил для Богословских заводов, а не с личными спекулятивными целями.
— Все равно, — перебил меня губернатор, — этот хлеб нужен для Томского тюремного комитета, а вы перехватили его силой.
— Не силой, ваше превосходительство, — отвечал я уверенно, — а справедливостью по отношению крестьян вашей губернии, которые получили от меня по 10 коп. на пуд дороже, чем предлагал им за их хлеб подрядчик ваш, Рубанович, торговавшийся с ними более двух недель из-за этих важных для мужика 10 коп. в пуде, конечно, не с целью сэкономить их для казны, а в собственных единоличных, именно спекулятивных только интересах. Теперь же из партий, всего до четырехсот тысяч пудов, купленных мною, эти 10 коп. с пуда, то-есть сорок тысяч рублей, достались крестьянам Томской губернии, а не попали в карман вашего подрядчика Рубановича.
— Помилуйте, — загорячился опять губернатор. — У меня голод в губернии, где скоро самим крестьянам есть будет нечего, а вы скупили вдруг такую массу хлеба! Нет, я не могу допустить этого.
— В таком случае вашему превосходительству следовало бы заблаговременно сделать распоряжение о воспрещении крестьянам вверенной вам губернии продавать хлеб. Но могу вас уверить, — продолжал я, — что вы осведомлены об этом неправильно, потому что…
— О чем это я осведомлен неверно? — перебил меня губернатор.
— О неурожае в Томской губернии и о грозящем будто бы в ней голоде. Я только что объехал Каинский, Барнаульский и Бийский уезды, считающиеся самыми плодородными и о неурожае в которых именно распространился слух, и лично, воочию убедился, что о голоде там и речи быть не может. Там в нынешнем году был действительно довольно значительный недород против прежних баснословно урожайных лет, но запасы от этих прежних лет у крестьян так велики, что они смело могут рассчитывать прожить ими не один еще, даже совсем неурожайный год, и все-таки о голоде и помину еще не будет.
— В таком случае уступите Рубановичу не сотни тысяч пудов, которые вы покупаете, а только несколько десятков тысяч пудов, нужных ему для поставки тюремному комитету, — сказал губернатор уже более мягко.
— Нет, ваше превосходительство, в расчеты Богословских заводов совсем не входит поощрять еврейские спекуляции, да и я лично не желаю играть роль комиссионера г. Рубановича, который может купить подальше от реки Оби сколько угодно хлеба — ему придется только подороже платить за гужевую перевозку и поэтому поменьше нажить. А в случае, если бы он отказался, то извольте, я уступлю по своей покупной цене, сколько нужно, ржаной муки самому тюремному комитету, но не г. Рубановичу, — предложил я губернатору.

Но видимо такое мое предложение совсем не входило в расчеты губернатора, А.П.Булюбаша, потому что он, крайне недовольный, повернулся и, опять не поклонившись мне, ушел из передней.
Для характеристики помпадурства этого губернатора (всегда со смехом вспоминаю об этом) могу еще сказать, что даже его супруга по городу иначе не ездила, как — впереди, на паре с пристяжкой, стоя в пролетке, толстяк-полицмейстер Некрасов, потом карета с губернаторшей и позади кареты — два конных полицейских стражника, называемых в Томске казаками.
Должен еще сказать, хоть несколько слов, о полицмейстере Л.Н.Некрасове, потому что это был человек, в своем роде, весьма интересный и напоминающий Гоголевского «Держиморду». Он был высокого роста и необычайно толст; рожа невозможно нахальная; кулачище пудовый, ноги как у слона. Брал он со всего и со всех и всем, чем только возможно и угодно; изобретателен был во взятках до невероятности, прямо до гениальности.
Так известна много наделавшая шума, даже и в столичных газетах, история о Томской винной стачке, по которой были преданы суду и приговорены к тюремному заключению, между прочими, и богатые, влиятельные в думе водочные заводчики: Евг. Ив. Королев, Анд. Ник. Пастухов и Вас. Никиф. Вытнов. Когда решение Томского губернского суда, пройдя все инстанции до кассационного департамента сената включительно, вступило наконец в законную силу, и полицмейстеру Некрасову было предписано привести его в исполнение, то он, конечно, не преминул широко воспользоваться этим счастливым для него случаем, чтобы содрать в свою пользу порядочный куш. Получив это предписание из губернского правления в конверте «секретно», он не отдал его в регистратуру, а положил его в свой карман тайком даже от всех своих подчиненных.
Дело в том, что дня через два должен был быть именинником В.Н.Вытнов, когда у него пировать собирался почти весь город. Вот, во втором часу дня, когда у Вытнова за пирогом дом уже был полон гостей, приезжает к нему в парадной форме и полицмейстер Некрасов. Как ни в чем не бывало, поздравляет он хозяина дома с ангелом, и под говор и шум гостей шепчет ему на ухо, чтобы он прошел с ним в кабинет на пару слов, по нужному делу. Старик Вытнов, ничего не подозревая, идет с ним в кабинет, где Некрасов, достав из кармана, предъявляет ему предписание о его аресте и говорит с улыбкой:
— Так вот пожалуйте в каменный мешочек, да собирайтесь поскорее, пожалуйста.
— Да ты, Леонид Николаевич, с ума сошел! — взмолился Вытнов. — Полон дом гостей, а он вдруг в тюрьму? Ну, завтра утром, что ли, только не теперь же?!
— Никак не могу, — издевался Некрасов, — сами читали строжайшее предписание: «исполнить в 24 часа по получении».
В результате — старик Вытнов, поторговавшись, как подобает хорошему купцу, причем Некрасов все-таки одну тысяченку уступил, открыл денежный сундук, достал должную мзду, вручил ее Некрасову, и направились они под руку, как ни в чем не бывало, в зал пировать. Нагрузившись, как следует, Некрасов уехал, чтобы приводить предписание в исполнение над Пастуховым и Королевым в тот же день, а Вытнов поехал в тюрьму уже на следующий день.

XII

Поездки в Ирбитскую ярмарку. — Служба моя по пароходству Богословского горного округа. — Томский губернатор Г. А. Тобизен. — Проезд через Томск ныне благополучно царствующего императора Николая II в 1891 году, в бытность его наследником цесаревичем. — Супруги К. И. и Г. С. Томашинские. — Поездка моя в Петербург. — Хлопоты о субсидии от правительства Томским музыкальным классам. — Вице-президент Императорского Русского музыкального общества Н. И. Стояновский. — А. Г. Рубинштейн. — Заключение.

Сибирь сама по себе, с ее громадными пространствами самого плодородного тучного чернозема, девственных лесов и никогда не оттаивающей почвы северной тайги, с ее бесконечными тундрами, колоссальными горами на юге, с ее гигантскими, вполне судоходными реками и огромнейшими озерами, с ее золотом и неисчерпаемыми минеральными и металлическими богатствами — представляла и поныне представляет довольно странное явление. Не то — это одно целое с огромной тоже, но все-таки далеко меньшей, чем она, Европейской Россией; не то — это как будто совершенно отдельное государство в государстве, относящееся, как будто колония к метрополии: так велика и существенна во всем разница Сибири с Европейской Россией.
Сибирь никогда не имела дворянства, никогда не знала крепостного права, поэтому всегда служила приманкой для беглой из Европейской России вольницы, которую манили и реки молочные, и берега кисельные… Земли, воды — сколько хочешь; урожаи — баснословные; рыбы в реках, зверя и дичи в лесах — изобилие, лесов, лугов, пастбищ — непочатый край, золота — девать некуда!.. Все это заставляло вольницу стремиться в Сибирь… Только народу все мало… И вот государство Российское стало населять Сибирь — сначала преступниками, приговоренными в каторжные работы, руками коих устраивало и обстраивало огромные поселения, чуть не целые города, где на приисках добывалось много золота; потом — опять-таки преступниками, приговоренными на поселение, которым отпускалась казенная земля без меры… работай только, добывай свой хлеб и живи с Богом; и наконец повезли в Сибирь декабристов, бунтующих поляков, политических и интеллигентных людей, приговариваемых судами за менее тяжкие проступки, просто к ссылке на житье, и уложение о наказаниях свода законов пополнилось целым рядом статей о ссылке в Сибирь по разным категориям и степеням.

Насколько этот преступный ссыльный элемент из простого темного люда тормозил культурное развитие Сибири, настолько же, пожалуй, она ссыльному же элементу из декабристов, поляков, политических и интеллигентных людей обязана и началом своего культурного и промышленного пробуждения. Инородцы, как камчадалы, якуты, буряты, самоеды, остяки, киргизы, калмыки, башкиры и татары, составлявшие исконное, коренное население, преимущественно кочующие, по своей дикости, небогатым умственным способностям и по своим ничтожнейшим житейским потребностям — не только туго поддаются культуре, но, где только могут, всегда противодействуют ей, отстаивая свою свободу и полную независимость, прежде всего не желая признавать никаких властей.
Между простым людом, т.-е. крестьянами, простыми ремесленниками и рабочими, ссылавшимися при старом крепостном праве помещиками иногда за ничтожные провинности, и другими, бежавшими от произвола и деспотизма своих тиранов-господ, было много прекрасных работников, и из них составлялся полезный элемент в заселении Сибири так же, как из бежавших из Европейской России от преследований всевозможных староверов и сектантов. Первые селились на вольных землях, преимущественно на открытых местах, по большому Сибирскому тракту, запахивали везде целину, разводили массу скота и скоро богатели, образовывая громаднейшие села; последние забирались преимущественно в глубь страны — в дикую тайгу или в горы, где устраивали сначала скиты и обители, потом отдельные тоже поселения, члены коих занимались хлебопашеством и скотоводством тоже в достаточной степени, разводили еще большие пасеки и занимались преимущественно торговлей.

Как по большому Сибирскому тракту на всем его пространстве встречаются постоянно громаднейшие, прекрасно обстроенные села, по нескольку верст в длину, так и поныне есть еще масса никому неведомых поселков, обителей и скитов разных сектантов в глубокой северной тайге и в диких южных горах Алтая.
Я мало знаком с народным бытом Восточной Сибири, но, поступив на службу по пароходству Богословского горного округа и заведуя покупкой хлеба, мне пришлось объезжать огромные пространства Западной Сибири, как на пароходах по рекам Томи, Чулыму, Оби, Иртышу, Тоболу, Тавде, Сосьве и Туре, так и на лошадях по районам закупки хлеба и по большому Московскому почтовому тракту, при ежегодных в феврале месяце поездках в Ирбит на ярмарку, и потому я хорошо ознакомился с народонаселением и бытом его именно в этих самых бойких местах Западной Сибири. Не задаваясь специальными этнографическими, географическими и бытовыми исследованиями края, мне все-таки приходилось невольно наблюдать некоторые общеинтересные стороны жизни и быта местных жителей, которые и постараюсь передать вкратце.
До проведения великого сибирского железнодорожного пути, подвинувшего, конечно, Сибирь и в горно-промышленном отношении вперед, она была исключительно страной золота — для промышленного сословия и страной хлеба и скотоводства — для крестьян. Сибирь производила только сырье: с одной стороны — шлиховое золото, все сдаваемое в казну; с другой — хлеб, потребляемый на месте очень дешево вследствие его обилия и шедший из Томской губернии, например, благодаря дешевым водяным путям по р. р. Оби и Иртышу, все-таки не далее уральских мельниц и заводов, а продукты скотоводства, как кожи, волос, сало, масло коровье и проч., обменивались на европейские фабричные товары на Ирбитской ярмарке, имевшей до Сибирской железной дороги, по делаемым на ней оборотам и сделкам, не меньшее значение, чем Нижегородская ярмарка.
Семь лет кряду мне приходилось по делам Богословского горного округа ездить ежегодно в феврале месяце из Томска в Ирбит; этот длинный, в 1.707 верст, путь идет по самым населенным местностям Томского и Каинского уездов Томской губернии, через Барабинскую степь, и Тюкалинского, Ишимского, Ялуторовского, Тюменского и Туринского уездов Тобольской губернии и наконец Ирбитского уезда Пермской губернии.
Движение проезжающего в это время торгового люда из всей Западной и Восточной Сибири, включительно до якутов, жителей Приамурского края и даже Камчатки, было так велико, что почтовые лошади никак не могли удовлетворить потребности; ими пользовались только почта и чиновники, едущие по казенной надобности, весь же торговый мир, дорожа временем и не желая понапрасну тратить его на вечное ожидание лошадей на почтовых станциях, предпочитали ездить на вольных, у которых задержки в лошадях никогда не бывало, а возили они всегда за те же казенные прогоны, т.-е. по три копейки с лошади в Восточной Сибири и по полторы копейки в Западной.
Все села по этому большому тракту прекрасно обстроены, почти сплошь, двухэтажными домами; в нижнем этаже обыкновенно помещаются хозяева, работники и стряпухи, в верхнем три-четыре чистых комнаты, весьма прилично меблированных, где пируют по большим праздникам и где принимают знакомых проезжающих; даже в одноэтажных, больших домах, не менее пяти окон на улицу, всегда есть одна-две комнаты для проезжающих. Бросается также в глаза, что все окна, в каждой избе положительно, всегда уставлены горшками с цветами, из коих преобладают почти постоянно цветущие герань, бальзамины и гелиотроп, и что все полы в чистом отделении изб всегда застланы полазами (местное ручное крестьянское производство ковров из коровьей шерсти), обыкновенно затканными тоже цветочными узорами, иногда с изображением собак, иногда турецким рисунком.

Живут сибирские крестьяне, особенно поселившиеся по тракту (а это большинство), хорошо и сытно, благодаря обилию и дешевизне хлеба и мяса; все без исключения пьют чай, и в каждом доме всегда есть несколько самоваров. Благодаря обилию пастбищ и дешевизне кормов, крестьяне держат массу лошадей, овец, коз и рогатого скота, который в изобилии снабжает их дешевым мясом и дает доход шерстью и кожами; насколько много лошадей у сибирского крестьянина, можно судить по одному тому, что нередко, во время большого разгона по случаю Ирбитской ярмарки, на одном дворе сразу запрягают по двадцати троек одного хозяина, и тогда сам хозяин, сыновья, работники и даже бабы садятся на козлы ямщиками.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.

Такая езда на вольных, когда ямщики передают проезжающих на следующей станции своим родственникам, приятелям и непременно знакомым им другим ямщикам, называется — ехать по веревочке, в отличие от езды на почтовых. Таких веревочек на этом бойком тракте много, и ямщик одной веревочки никогда не привезет вас к следующей перепряжке на другую веревочку, а непременно на свою. Это представляет своего рода удобство, потому что, если вы проедете раза два-три по одной и той же веревочке, все сейчас же заприметят вас, особенно если вы не скупитесь давать на водку, вас везут отлично, да и вам приятно заезжать чайничать при перепряжках лошадей всегда к одним и тем же уже знакомым вам домохозяевам-ямщикам. У меня, например, была такая прекрасная приятельская веревочка, что я выезжал эти 1.700 верст всегда в пять суток и два-три часа, а в одну малоснежную зиму, когда было очень мало ухабов (по-сибирски — нырков), мне довелось проехать из Ирбити в Томск в четверо суток шестнадцать часов, при чем в одни сутки в Барабинской степи я пролетел четыреста двадцать верст, сделав кругом, за вычетом 3-х часов, потраченных на перепряжку лошадей на 18-ти станциях, по 20-ти верст в час. Поразительно хорошо и быстро!

Когда при Богословских заводах был выстроен еще и рельсопрокатный завод, с которого рельсы доставлялись для Средне-Сибирской железной дороги, управление коей было в Томске, и была уже организована постоянная закупка в Томской губернии хлеба для заводов, Богословскому горному округу пришлось увеличить свое пароходство до шести пароходов, которые всю навигацию рейсировали безостановочно, доставляя с Оби хлеб к заводам, а оттуда рельсы, которые сдавались железной дороге у села Кривощекова, где строился и гигантский мост, при пересечении железной дорогой р. Оби.
Тогда Богословский горный округ назначил меня управляющим Томской конторой его пароходства, в которой были сосредоточены все распоряжения по движению пароходов, ремонту и зимовкам их в районе р. Оби, по сдаче рельсов на Средне-Сибирскую железную дорогу и по закупке хлеба и других продуктов первой необходимости. За шестилетнее управление мною Томской конторой Богословского горного округа, мне приходилось очень часто и очень много ездить на наших пароходах по реке Оби и ее притокам Томи и Чулыму, и вот тут-то мне пришлось познакомиться с ужасным бытом племени остяков, проживающих в тундрах берегов р. Оби, преимущественно в северной части ее течения.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.

Насколько русские, населяющие преимущественно южные, степные и трактовые части Томской губернии, здоровый, рослый, красивый и зажиточный народ, настолько, в совершенную противоположность им, остяки болезненны (все поголовно заражены самым злокачественным сифилисом), малорослы, уродливы и бедны. Это племя сохранилось до сих пор, в своей первобытной дикости, не поддающейся никакой культуре; занимая тундры, местности, в которых хлеб не родится, остяки ни хлебопашеством, ни скотоводством не занимаются, а промышляют только рыбой, охотой на птицу и зверя и пушниной, которые и составляют главные продукты их продовольствия и дают им средства на приобретение необходимейшего в их скудном домашнем обиходе. В р. Оби, не отравленной еще ни мазутом, которого в Сибири еще не знают, ни отбросами разных фабрик, которых также еще нет, есть еще масса красной и белой рыбы, служащей вместе с дикими уткой и гусем, в огромных массах гнездящихся в этих диких, не заселенных местах, — главным продуктом продовольствия остяков. Рыбу они ловят различными способами круглый год и едят ее: стерлядь, например, охотнее всего живую, в сыром виде; осетра — вяленого, иногда слегка прокопченного; нельму, муксуна, тайменя и налима — свежими, солеными и вареными; сига, язя и другую мелкую рыбу сушат и вялят; летом, во время навигации, они снабжают проходящие пароходы живыми осетрами, стерлядями и нельмой, которых покупают у них, сравнительно, еще очень дешево. Весной, во время пролета и прилета местных пород, остяки ловят и бьют массу диких уток и гусей, которых солят и заготовляют себе на зиму, как главную мясную пищу, так же, как и мясо лебедей, с которых сдирают шкурки и продают их всегда имеющимся на каждом проходящем пароходе скупщикам, забирающим от них тоже пушнину (соболя, куницу, горностая, белку, лисицу, выдру и колонка) и медвежьи, оленьи и волчьи шкуры. Эти же скупщики, в свою очередь, продают остякам: свинец, порох, винтовки, дешевую мануфактуру, соль, муку ржаную, кое-какие крупы и строжайше запрещенную водку, до которой остяки ужасно падки, и весьма часто остяк, долго торгуясь и не уступая ни гроша деньгами, партию крупной живой стерляди, например, в несколько десятков штук, за которую он просил с пароходного буфетчика 5—6 рублей, или шкуру лисицы вдруг отдает за одну бутылку водки. Остяцкое наречие своеобразное, с преобладанием мычащих звуков, а в общении с русскими они говорят по-русски, но плохо.
Живут остяки небольшими поселками в две, три семьи по берегам р. Оби — зимой в избушках на курьих ножках, ввиду весеннего половодья, а летом непременно переселяются в шалаши из бересты. Как в избушках, так и в шалашах грязь невообразимая, и кишат они всевозможными, самыми нечистоплотными насекомыми, как клопы, вши и блохи; всюду валяются рыбьи внутренности, кости и чешуя, никогда не убираемые, издающие страшное зловоние. Одним словом гигиенические условия жизни этого племени ужасны, прямо-таки невозможны, и ничего нет удивительного, что оно быстро вымирает и в самом близком будущем, конечно, совершенно исчезнет, о чем, впрочем, сожалеть не приходится, потому что оно никакой пользы человечеству не приносит, и можно только приходить в ужас, что в самом конце девятнадцатого века есть еще на земле люди, все-таки люди, живущие и существующие при таких страшных условиях и обстановке жизни…

В 1891 году, в мае и июне, Сибирь была осчастливлена проездом Наследника Цесаревича, ныне благополучно царствующего Императора Николая Александровича, возвращавшегося из своего кругосветного путешествия через Сибирь, которую он проехал на лошадях всю, начиная от Владивостока.
В Томске в то время губернатором был камергер Герман Августович Тобизен, ныне гофмейстер и харьковский губернатор, которому Сибирь обязана тем, что она была спасена им от всемирного посрамления. Дело в том, что очень незадолго до проезда Наследника-Цесаревича через Томскую губернию, Г.А.Тобизен узнал, что сибирский окружный жандармский начальник, генерал-майор Ник. Ив. Александров, проживавший в Томске, но выехавший встречать высокого путешественника в Восточную Сибирь, настаивает на том, чтобы Наследник не заезжал в Томск на сутки с чем-то, как это предполагалось по маршруту, а миновал бы его, мотивируя это тем, что студенты недавно открытого Томского университета очень неблагонадежны и, по имеющимся будто бы у жандармов сведениям, затевают даже покушение на жизнь Цесаревича. Губернатор, возмущенный до глубины души таким неосновательным образом действий жандармского генерала, убежденный и вполне уверенный в полной благонадежности своей губернии, города и даже студенчества, не мог примириться с мыслью допустить Наследника русского престола миновать единственный университетский город в Сибири и не посетить самого университета, открытого всего три года тому назад; поэтому губернатор выехал встречать Наследника-Цесаревича далеко за пределы своей губернии и в г. Ачинске, Енисейской губернии, убедил князя Барятинского, сопровождавшего Наследника, не срамить на весь образованный мир Томский университет, да и всю Сибирь, миновав г. Томск, единственный университетский город в этой громадной стране, заверив князя Барятинского в полной безопасности высокого гостя и приняв на себя лично всю ответственность.
Князь Барятинский внял основательным доводам Г.А.Тобизена, и Наследник Цесаревич останавливался в Томске более суток, ночевал там, посетил университет и его замечательную библиотеку, принял обед от города и удостоил своим посещением завтрак у губернатора. Погода все время вполне благоприятствовала торжеству приема г. Томском Наследника престола, народ собирался огромными массами и всюду приветствовал его самым восторженным ура, а местные татары даже составили из себя конный эскорт, всюду сопровождавший его.
На обеде от города и на завтраке у губернатора я имел счастье дирижировать оркестром, при чем исполнение одной из пьес особенно понравилось Государю Наследнику, и я с оркестром были осчастливлены просьбой повторить ее.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.

Нужно отдать полную справедливость губернатору Герману Августовичу Тобизену, что он не только сумел должным образом принять Наследника престола, но и вообще сделал очень много для Томска, который обязан ему и телефоном, и электрическим освещением, и новым мостом чрез р. Ушайку, и замощением базарной площади, и новыми на ней лавками, и прекрасной пожарной командой. А его доступность и для всех одинаково ласковый и любезный прием заставили всех искренно сожалеть о его отъезде из Томска в 1896 году, так как оставайся он еще, хоть несколько лет, и Томск наверное был бы весь замощен, да и водопровод был бы устроен, а и то и другое так необходимы городу. С отъездом же Г.А.Тобизена и назначением на его место генерал-майора А.А.Ломачевского, эти две насущные потребности благоустроенного города канули в вечность…

В предыдущей главе я уже упоминал, что губернатор И.И.Красовский привлек меня к деятельности при Томском отделении Императорского Русского музыкального общества, что я посвящал все свои досуги служению этому благороднейшему и столь любимому мною музыкальному искусству и теперь должен сказать, хоть вкратце, к чему была направлена и стремилась наша деятельность. Говорю — наша, потому что давно известно, что «один в поле не воин», и потому, с приездом в Томск, в 1886 году, новых музыкальных сил, в лице правителя канцелярии попечителя Западно-Сибирского учебного округа, молодого Григория Севериновича Томашинского, и его юной супруги, Камиллы Ивановны, мы втроем, одинаково одушевленные любовью к музыке, дружно сплотились и принялись со всей энергией и настойчивостью пропагандировать хорошую музыку и развивать вкус и любовь к ней в этой далекой окраине, про которую не даром говорят: «куда Макар телят не загонял», и «куда ворон костей не заносил».
Молодые супруги Томашинские были, конечно, выбраны в дирекцию Томского отделения, и вот, под председательством очаровательной Камиллы Ивановны, пленившей всех своим свежим, сильным голосом, жизнерадостностью и приветливостью, при отделении сейчас же сформировался значительный хор любителей, который очень охотно и аккуратно собирался на спевки и, под руководством нашим, довольно быстро подготовлялся к публичному исполнению; я принял на себя устройство и руководство оркестром, с которым дело шло гораздо упорнее, так как он собран был, что называется, «с борку да сосенки» и состоял исключительно из евреев-самоучек; добиться с ним исполнения мало-мальски порядочного и сносного было очень трудно. Тем не менее мы не унывали, работали много, работали настойчиво и приступили к правильным симфоническим собраниям и даже устраивали оперные спектакли; но довольствоваться одной публичной, концертной деятельностью мы не могли, и все наши заботы сводились главным образом к созданию средств, необходимых для осуществления нашей мечты и самой существенной задачи общества — открытия музыкальной школы, которая дала бы возможность желающим получить правильное и серьезное музыкальное образование.
И в этом направлении наша настойчивая деятельность увенчалась успехом; благодаря собранным исключительно нами троими, особенно Григ. Сев. Томашинским, частным пожертвованиям, достигшим более десятка тысяч рублей, нам удалось 7-го февраля 1893 года открыть Томские музыкальные классы, сначала при одном классе игры на скрипке, всего при 8-ми учениках, а в марте еще и при классе игры на рояли при 11-ти учениках и ученицах; я же был единогласно избран первым директором классов.

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Здание Томских музыкальных классов

Насколько была велика потребность в музыкальной школе в Томске, и насколько она сразу заслужила симпатии и доверие к себе не только местного, но и иногороднего общества, ясно видно из того быстрого и постоянного роста и развития ее, как в количестве учеников, прибывавших в томские музыкальные классы даже из Тобольска, Омска, Красноярска и Иркутска, так и в увеличении числа преподавателей. Открытые в феврале 1893 года при 8-ми всего учениках и одном преподавателе, Томские музыкальные классы к 1-му января 1898 года насчитывали уже 120 учеников и учениц, при 6-ти преподавателях, обладавших музыкально-образовательными цензами.
Конечно, супругам Томашинским и мне пришлось перенести и пережить много неприятностей, инсинуаций, клеветы и сплетен, столь присущих провинциальному обществу, но мы не унывали, твердо и уверенно шли к намеченной цели, и если нам, по не зависящим от нас причинам, и пришлось оставить Томские музыкальные классы, если они по уходе и отъезде нашем и пришли теперь в упадок, то у нас есть все-таки утешение в том, что мы добросовестно исполнили свой долг по отношению к ним и настолько крепко привили их в Томске, что развалить их совсем нет уже никакой возможности, и что явятся же опять достойные, любящие это дело, энергичные деятели, которые опять поднимут их на должную высоту, так что со временем из скромных Томских музыкальных классов образуется все-таки Сибирская консерватория…

Еще в 1892 году дирекция Томского отделения начала через главную дирекцию в Петербурге хлопотать об усилении средств для проектируемых музыкальных классов правительственной субсидией, но до 1894 года ходатайство это успеха не имело и удовлетворено не было. Только в январе 1894 года мне удалось, в бытность мою в Петербурге по делам пароходства Богословского горного округа, лично возобновить это ходатайство и добиться должного результата. Вице-президентом Императорского Русского музыкального общества был тогда член государственного совета, действительный тайный советник, Николай Иванович Стояновский, который принял меня очень любезно и обещал на другой же день представить ходатайство дирекции Томского отделения на заключение министра внутренних дел и для дальнейшего представления его на утверждение в законодательном порядке.
Желая воспользоваться помощью и содействием для большего успеха в этом деле пребыванием в Петербурге и томского губернатора Г.А.Тобизена, я через день отправился к Н.И.Стояновскому за справкой, послано ли представление министру внутренних дел. Оказалось, что добрейший Николай Иванович забыл о данном им обещании и подтвердил, что назавтра непременно это сделает; и я имел терпение и нахальство десять дней кряду, аккуратно в 11 часов утра являться к его высокопревосходительству за справкой. Вероятно, ему страшно надоело принимать меня каждый день, но это имело все-таки должное действие и, когда на одиннадцатый день утром Н.И.Стояновскому вновь доложили о моем приходе, он вошел ко мне с клочком бумаги в руках и, не приглашая меня больше к себе в кабинет, сказал:
— Вот вам справка, за каким номером представление о ежегодной субсидии Томским музыкальным классам послано вчера министру внутренних дел.
— Очень благодарен вашему высокопревосходительству, — обрадовался я. — Осмеливаюсь успокоить вас, что больше вы не увидите моей столь докучившей вам персоны.

С полученной справкой в кармане я полетел сейчас же к нашему губернатору, любезно принявшему на себя дальнейшие хлопоты у министра внутренних дел, который отнесся к делу очень сочувственно, не задержал его, и оно в весеннюю еще сессию попало на рассмотрение государственного совета. В результате Томские музыкальные классы Императорского Русского музыкального общества получают с 1894 года ежегодную правительственную субсидию в размере двух тысяч рублей; этим само правительство как бы признало их заслуживающими такой поддержки и поощрения, и с тех пор они поставлены нами, т.-е. супругами Томашинскими и мною, на твердую и прочную почву.
В этот же мой приезд в Петербург я имел счастье 1-го января 1894 года посетить Антона Григорьевича Рубинштейна и на другой день (2-го января) присутствовать на его благотворительном концерте, бывшем, к великому несчастью, и его последним концертом в России, так как 3-го января он выехал за границу, а 8-го ноября того же 1894 г., вскоре по возвращении в Петергоф, этого гениального пианиста не стало.
С особенным удовольствием вспоминаю я это последнее посещение мною Антона Григорьевича и то отрадное впечатление, которое я вынес от него. Когда я вошел в занятый Рубинштейном довольно обширный номер Европейской гостиницы, я застал там уже много лиц из петербургского музыкального мира, приехавших тоже поздравить его с новым годом. Антон Григорьевич, с которым я лично был мало знаком, зная, что я пропагандирую хорошую музыку в отдаленной Сибири, где устроил и первую правильно организованную музыкальную школу, принял меня буквально с распростертыми объятиями; усадил сейчас же рядом с собой и, не обращая никакого внимания на остальных присутствовавших (как будто это и их всех должно было непременно интересовать), стал подробнейше расспрашивать меня о Сибири вообще и о Томске в частности.
Когда, между прочим, говоря о тамошнем очень малом музыкальном развитии, о трудности устройства там симфонических собраний, я сказал ему:
— А знаете, Антон Григорьевич, я, может быть, профанирую искусство, может быть, совершаю даже музыкальное преступление, но успех мое преступление имеет бесспорный.
— Что такое? — с интересом перебил меня Рубинштейн.
— Для более удобного и легкого понимания и ознакомления публики с гением Бетховена, когда симфонии его еще трудны для исполнения местным мизерным оркестром и для понимания их местной мало образованной музыкально публикой, я оркеструю его фортепианные сонаты, из которых многие, право же, так и просятся в оркестр, и исполняю их в симфонических собраниях, а публика их слушает охотно, потому что они короче симфоний, более знакомы и понятнее ей…
— А какие сонаты оркестровали вы и дерзали исполнять публично? — спросил меня Рубинштейн как будто строго, но улыбаясь при этом своей приветливой улыбкой.
— В первую голову исполнялась C-moll соната-патетик, — отвечал я, воодушевляясь. — И представьте себе — начали биссировать с первого же Grave?!…
Антон Григорьевич молчит и начинает хмуриться.
Но я не унываю и продолжаю, воодушевляясь все больше.
— В следующем симфоническом собрании играли F-moll сонату № 1; финал prestissimo, с его совершенно русской темой, напоминающей песню: «ты ступай, коровушка, домой», вызвал просто гром рукоплесканий!…
Антон Григорьевич бросился обнимать и целовать меня:
— Да вы просто гениальный человек!.. И как только мне, старому дураку, никогда такая счастливая мысль в голову не приходила?! Нет, вы — молодчина!.. Вот Сонечка, — обратился Рубинштейн к С.А.Малоземовой, — ты все плачешь, что нет поля для полезной деятельности!.. Ступай работать в школу вот к этому пионеру, который работает, трудится у черта на куличках, да еще на невозделанной почве, так туго поддающейся музыкальному плугу!.. Нет, вы — положительно настоящий пионер-молодчина!.. — и Антон Григорьевич опять обнял и поцеловал меня.

Упомянул я об этом лестном для меня эпизоде, как весьма характерном для такой выдающейся, крупной личности, как Антон Григорьевич Рубинштейн, так и потому еще, что указание на оркестровое исполнение фортепианных сонат Бетховена может вызвать подражателей и принести большую пользу тем музыкальным деятелям, которым волею судеб приходится работать и пропагандировать хорошую музыку в отдаленных от музыкальных центров местностях, среди публики, еще не образованной и мало развитой музыкально и со слабыми оркестровыми силами. Весьма многие из фортепианных сонат и других произведений Гайдна, Моцарта и в особенности Бетховена так и просятся в оркестр, в исполнении коего они могут только выиграть и производить во всяком случае более сильное впечатление на слушателя, чем незавидное брянчание их на рояли любителями-дилетантами.
Кроме вышеупомянутых двух сонат Бетховена, могу еще указать на сонату-фантазию (C-moll, № 18) Моцарта, на Rondo-Capriccioso (E-moll) Мендельсона-Бартольди, которые при мало-мальски умелой оркестровке звучат в оркестре превосходно, не трудны к исполнению и производят очень сильное впечатление; а сонаты Бетховена — да они почти все легко поддаются оркестровке и должны, конечно, поражать слушателя своей гениальностью…

В 1900 году осенью мне пришлось совсем уехать из Томска и переселиться опять в Европейскую Россию. Много горя и страданий, волнений и незаслуженной клеветы пришлось мне пережить в Сибири и ее Москве — Томске (сибиряки называют Иркутск — Сибирским Петербургом, а Томск — Сибирской Москвой), за шестнадцатилетнее пребывание мое там; но там же я пережил и перечувствовал так много приятного и возвышающего душу человеческую и человеческое достоинство, что сознание принесенной мною пользы музыкальному искусству и пароходству Богословского горного округа заставляет меня забывать неприятности и невзгоды, а воспоминания об искренно бывших расположенными ко мне ученицах, учениках и преподавателях созданной мною музыкальной школы и о многочисленных моих бывших сослуживцах и подчиненных по пароходству всегда будут для меня самыми отрадными и приятными в моей жизни.

На этом кончаю пока свои воспоминания.

Андрей Ауэрбах

Воспоминания А.А.Ауэрбаха (1839-1903). Часть II.
Объявление в газете «Сибирская жизнь» от 10 сентября 1903 года